Нарисуй мне дождь (СИ) - Гавура Виктор. Страница 22

Голос его медом с патокой растекался по кабинету. Он весь светился радушием, его скользкие глазки выражали сладчайшее удовольствие от самого процесса лицезреть меня.

— Если возникнут какие-то недоразумения в общежитии или трудности на кафедрах, сразу же обращайтесь ко мне, все устроим, в лучшем виде. Не надо? Вот и замечательно, просто превосходно. Все-все, идите себе спокойненько, голубчик, отдыхайте, всего вам хорошего.

Неожиданно он подскочил, схватил меня за руку и пожал своей липкой ладонью мою руку. Это меня доконало. Ни слова не сказав, я вышел, прикрыв за собой дверь. Гнев и отвращение переполняли меня, и я вернулся.

— Простите меня, пожалуйста. Я тронут вашим вниманием, но знаете, если говорить начистоту… Если уж быть до конца откровенным, то вы несколько заблуждаетесь относительно моего дяди. Мой дядя Володя совсем не гусь, он скорее похож на Ивана Никифоровича…

— Я не понимаю, какого Ивана Никифоровича? — заелозил на своем кресле Шульга, глядя на меня с ласковостью провинившегося пса.

— Ну, как же, из повести Гоголя «О том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», помните?

— Да-да, помню! — с готовностью закивал Шульга, и начал чесаться. — Впрочем, давайте уточним, какого Ивана Никифоровича вы имеете ввиду? ‒ почесав за ухом, спросил он. ‒ Директора Дома политпросвещения или заведующего Облснабсбытом? — состроив сладчайшую из своих гримас, почесал за вторым ухом Шульга.

— Ивана Никифоровича из повести Гоголя. Мой дядя Павлик вылитый Иван Никифорович, он толстый, как свинья… — сказал я и вышел.

Мое слово было последним. Во всяком случае, мне так казалось. Но это была сиюминутная победа над ничтожествами, которые, тем не менее, легко могли перечеркнуть мое будущее, направить меня совсем по другому пути. Не жалея ни сил, ни времени они делали все, чтобы подчинить себе мою жизнь и порой, как это ни обидно, им это удавалось.

После разговора с Шульгой у меня было ощущение, будто мне на голову вылили ведро помоев. Я долго мыл руки в студенческой столовой напротив деканата, но чувство гадливости не покидало меня. Было противно от разыгранного спектакля, в котором я играл едва ли ни главную роль, да я и сам себе был противен. Я чувствовал себя грязным, казалось, океана не хватит, чтобы отмыться. Изводило мерзкое ощущение, словно подержал в руке скользкого, извивающегося ужа. Ничего гаже не представить. Руку б себе отрубил! Отрубил бы, ‒ если б она была не моя…

* * *

Ноги сами принесли меня в «Чебуречную».

Я знал, что Ли здесь нет, она уехала со своим ансамблем в недельное праздничное турне по селам области. Зато я встретил здесь Жору по кличке Тушисвет, Ли недавно меня с ним познакомила. Вначале знакомства меня сразило его пугающая интуиция и быстрота ума. Мы быстро нашли общий язык и понимали друг друга с полуслова. Когда, прощаясь на ночном Проспекте, я, Жора и Ли пили «по последней», мне даже показалось, что я с ним знаком с самого рождения, словно с родным братом.

Жора относился к редкому виду странствующих философов и доводился родным братом Григория Сковороды. Ему было около тридцати, среднего роста, с мощной шеей и покатыми плечами борца. Держался он всегда очень прямо, и от этого выглядел намного выше, чем был на самом деле. У него было некрасивое, вернее, необычное треугольной формы лицо с вершиной к раздвоенному подбородку, и четко очерченный рот. Его жесткие смоляного цвета волосы, всегда торчали на голове во все стороны неряшливой копной. Но вместе с тем, он чем-то неотразимо располагал к себе и не только меня одного. Жору отчислили из трех институтов и одного музыкального училища. Виною была его порой простодушная прямолинейность, а может врожденная непокорность. Он не выносил принуждений, не желал, а возможно и не мог приспосабливаться, притворяться, не мог заставить себя мириться с человеческой глупостью, не хотел играть отведенную ему роль в коммунистическом театре абсурда. Впрочем, Жора беспечно относился к возможным последствиям своих поступков.

Жора относился к редкому виду странствующих философов и доводился родным братом Григория Сковороды. Ему было около тридцати, среднего роста, с мощной шеей и покатыми плечами борца. Держался он всегда очень прямо, и от этого выглядел намного выше, чем был на самом деле. У него было некрасивое, вернее, необычное треугольной формы лицо с вершиной к раздвоенному подбородку, и четко очерченный рот. Его жесткие смоляного цвета волосы, всегда торчали на голове во все стороны неряшливой копной. Но вместе с тем, он чем-то неотразимо располагал к себе и не только меня одного. Жору отчислили из трех институтов и одного музыкального училища. Виною была его порой простодушная прямолинейность, а может врожденная непокорность. Он не выносил принуждений, не желал, а возможно и не мог приспосабливаться, притворяться, не мог заставить себя мириться с человеческой глупостью, не хотел играть отведенную ему роль в коммунистическом театре абсурда. Впрочем, Жора беспечно относился к возможным последствиям своих поступков.

Тушисвет был завсегдатай «Парижа», он был там, что называется «приписан», днями напролет заседая в окружении боготворившей его молодежи. К своей популярности среди интеллектуалов и стиляг он относился равнодушно, никогда не рисовался и всегда был равен самому себе. При этом он всегда готов был прийти на помощь, если не делом, то хотя бы советом, хоть словом утешения или одобрения. Он обладал каким-то внутренним стержнем, который у меня ассоциировался с его прямой спиной. Позже выяснилось, он был мастером спорта по вольной борьбе. Я удивился, встретив его в «Чебуречной». Хотя, чему тут удивляться, почитатель раблезианских радостей жизни, он, как и Ли, испытывал тягу к низам, ‒ ко дну общества, уверенно поднимаясь вверх по лестнице, ведущей вниз. Его богатырское здоровье пока сопротивлялось действию алкоголя, но алкогольная зависимость уже определенно прослеживалась. С последовательной методичностью он занимался саморазрушением. Все то же, уже не раз подмеченное мною, стремление к самоуничтожению.

Жора был интересный собеседник, страстный книгочей, знаток по части редких и замечательных книг. У него была широкая натура и независимый, гордый склад ума. На все случаи жизни он имел свою, нестандартную точку зрения. Я пил с ним «Біле міцне» и рассказывал о судилище в деканате. Он внимательно меня выслушал и хохотал в конце. Меня переполняло негодование от этого позорного лицемерия, от этой препостыдной двоякости! Меня переполняло невероятно сильное желание что-то разбить или кого-то ударить и сделать это немедленно.

— Как можно так себя ронять, изворачиваться при своих студентах! Ведь они ж берут с него пример… И, ради чего? Эта мокрица понятия не имеет, что такое порядочность, — не мог успокоиться я.

Жора между делом слегка меня успокаивал, мой рассказ его забавлял, да и только. На окружающих он смотрел, как смотрит на сумасшедших здоровый человек.

— Взывать к их порядочности все равно, что искать пульс на протезе. Или ты так переживаешь из-за демонстрации, что не удалось поносить на палках портреты наших идейных сожителей? Почем нынче дырки от бубликов?.. — с наигранным сочувствием интересуется Жора. — Знакомые расклады, кому палочку от эскимо носить, а кому эскимо уписывать, — с грустью в голосе подвел черту он.

— Есть одна притча, она как раз к месту. Сейчас я ее тебе расскажу, но прежде тост: «Да сгинут богопротивные и станут прахоподобными!» — и он одним махом «пригубил» полный стакан вина, задрав его донышко к потолку.

— Однажды Будда медитировал в своей конуре, — выразительно, как искусный рассказчик начал Жора, своим густым, богатым оттенками голосом. — Прекрасное настроение, волшебные ощущения, в общем, полнейшая нега и умиротворенность. Вдруг к нему врываются двое крестьян, которые весной просили у него богатый урожай, но из-за своей лени ничего не получили. От этого они немного огорчились… Крестьяне осыпают Будду оскорблениями, всячески поносят и, представь себе, швыряют в него экскременты. Судя по всему, у них на Востоке таким манером принято выражать свое неудовольствие.