Гнилые холмы (СИ) - Серяков Павел. Страница 11
Аарон вытер со лба испарину и пошел на шепот, как на зов, но теперь в иной роли. Во сне Аарон стал безвольной жертвой, тупой марионеткой, принявшей предложение и горько за то поплатившейся.
Едва уловимый смрад вновь вплелся в пропитанный сыростью и запахами тины воздух. Вновь проник в нутро выжлятника. Сон и явь наложились друг на друга, как две части полотна, изукрашенного топорным шитьем, изуродованного жестоким сюжетом.
Сокрытая зарослями камыша, у самой воды, его ждала женщина с волосами цвета осенней листвы, с рогами, выглядывающим из-за её плечей угольно-черным полумесяцем. Ждала во сне или ждёт сейчас? Сон и явь наложились друг на друга, но Аарон больше не задавался вопросом, для чего пробирается к воде, не обращал внимания на усиливающийся смрад. В одном он был уверен на все сто – в хорошо заточенной стали.
Он закрыл глаза и увидел венок из горящих осенним пламенем листьев, увидел тонкие пальцы, едва касающиеся водной глади. Память детально обрисовала ему незнакомку. На мощной шее Аарона выступили вены. Он знал, чем кончился тот сон, не помня, как давно он его видел и видел ли его вообще. Женщина была у воды тогда, она находится у воды сейчас. Ждет его.
Аарон знал, что её платье расшито не так, как принято в Нортмаре, не так, как женщины Оддланда обычно украшают одежду. Выжлятник знал, что женщина подобно древним жрецам выкрасила в алый половину лица, и знал, что никогда прежде не видел и более никогда не увидит украшений затейливее тех, что носила и носит незнакомка.
Верзила зажмурился и вновь увидел женщину. Она не смотрела на него, но знала, что он рядом. Между ними была связь, и человек секутора Горста видел её в былом кошмаре.
Никто прежде не сталкивался с колдовством. Никто не бывает готов к встрече с ним. Те, кто пойдет этой дорогой после Горста и его людей, научатся ставить под сомнения собственные воспоминания и отделять правду ото лжи, но сейчас каждый выжлятник шел навстречу собственной погибели и не осознавал одного: все решения уже приняты без их согласия, все кости брошены на стол и агнцев для заклания определили без ведома самих агнцев.
Женщина гладила воду черными, как сажа, пальцами и все нашептывала слова незнакомой Аарону песни.
С её тонких губ не сходила усмешка.
– Подойди ближе, – прошептала она низким голосом, – тебя мучит жажда, так напейся вдоволь из моей реки. Прими мою любовь, и я дам тебе то, чего ты так сильно жаждешь. О твоём преступлении забудут, Пауль. Тебе не понадобится скрываться от прошлого. Или прими смерть от рук тех, кто принял меня, мою власть и мою любовь. Что выберешь?
Из-за голенища сапога выжлятник извлек нож. Он не привык чего-то бояться, а если до такого доходило, не имел привычки отступать.
Медленно и почти беззвучно Аарон пробирался вглубь зарослей. От воды тянуло илом и сыростью, а её плеск становился громче. Выжлятник аккуратно перешагнул глиняный кувшин, не сомневаясь, что здесь его оставила та женщина с тонкими и, как лед, холодными пальцами. «Хорошо, что заметил», – подумал Аарон и пошел дальше, а кувшин, присыпанный сорванной осокой, так и остался лежать позади него.
Сквозь камыши он увидел её. Сидящую у воды, напевающую свои песни. Все это Аарон уже видел и знал, что будет дальше.
– Что же ты прячешься? – спросила женщина. – Ты хорошо подумал над ответом? У тебя было достаточно времени.
Человек секутора перехватил рукоять ножа поудобнее и ринулся на незнакомку. Однажды она уже утопила его в Серебряной Реке. Аарон не привык бояться, и тем, кто его напугал, он никогда не давал спуску.
Кричали чайки. Нависшее над землями Дидерика Ланге солнце клонилось к закату. Аарон стоял в воде, и его сапоги увязли в иле по самую щиколотку. Смрад резал глаза. Аарон не обнаружил никого кроме утки со свернутой шеей, по мокрым перьям которой вовсю ползали насекомые.
– Сука, – произнес он, – что происходит?
За спиной Аарона в непроглядных зарослях камыша с характерным хрустом проломился прикрытый осокой кувшин.
Тридцать шесть лет Горст топтал землю и жадно втягивал ноздрями воздух Нортмара, а затем и Оддланда. На тридцать седьмом году жизни секутор имел в своем распоряжении грамоту с оттиском перстня Одда Бауэра, сорок крон, хранившихся в банке Кальтеграда, седло, меч и двух ослов в подчинении. О последних он говорил всякий раз, стоило кружке пива угодить к нему в руки, а ослиной моче, по ошибке принимаемой в Оддланде за пиво, покрыть пеной его усы. За глаза он клеймил Аарона и Рейна ослами, ишаками, а иной раз и хуже, но считал ли он своих людей столь никчемными?
Те, кто по своему скудоумию называли себя друзьями Горста, в один голос бы поклялись, мол да, так и так, и еще по-разному выходит, дескать секутор Горст, чтоб его матушке земля была медом, а вкушаемая в загробной жизни пища пухом, взял на работу болванов, ибо кто же в здравом уме согласится на такую работенку? Иное мнение было у людей, считавших Горста своим врагом. Известно, что не бывает ближе друга, чем враг, и о враге своем полагается знать столько же (а может и более того), сколько о себе самом. Для сведущих людей Горст был хорьком или же лисом, что проникает в курятник и душит там беззащитных, ослепленных ночным мороком кур, и что делать с хорью или же лисом, ни для кого не секрет. Враги секутора слушали байки его «друзей» и про себя, ухмыляясь, думали: «Если Аарон и Рейн такие бараны, то какого ляда Горст еще не целует землю, лежа в канаве?».
Те, кто наводил справки и покупал у нортмарских спекулянтов информацию, быстро приходили к выводу: Горст далеко не идиот, и людей себе он взял отнюдь не последних. Многие после получения заветной информации принимали решение прекратить поиски матерого выжлятника и проглотить обиду, многие, даже располагая фактами, не могли отследить секутора, хотя тот и никогда не прятался, а некоторые (из числа твердолобых болванов, для которых месть – отдельная форма фетиша) и по сей день лежат по лесам да болотам. Что же узнавали эти без меры любопытные люди? Лишь то, что никто и не думал скрывать.
Пауль Штейн был известен в Нортмаре, как Резчик с Седой кручи. Это прозвище редко упоминалось в песнях менестрелей, ибо сердца последних охочи до подвигов как ратных, так и куртуазных. По иронии судьбы кнехт Штейн посвятил свою жизнь именно ратному делу и, если бы не случай, произошедший на востоке Нортмара, глядишь, и имя его не было бы втоптано в грязь. Горст отыскал командира отряда ландскнехтов там, где никто бы не смог накинуть хомут на шею Пауля Штейна.
То было во время одной из многочисленных междоусобиц, нареченной современниками «Куриной возней». Войска герцога Адлера (на гербе его был изображен алый орел, летящий над белым полем) били ополчения и наймитов герцога Тауба (белый голубь над голубым полем). Отряд Пауля Штейна хитростью взял укрепления Адлеров на Седой круче и отчаянно пытался удержать, надеясь на подкрепление со стороны союзников. Говорят, что кнехтов Штейна пытались перевербовать, и принято считать, что сержанты Штейна убеждали своего войсководителя встать под знамена об алом орле. Поговаривают, что уговоры сержантов возымели успех, и ландскнехты сговорились отворить ворота да опустить мост с первыми лучами солнца. Утром осадившие замок войска не получили сигналов от подкупленных бойцов и штурмовали Седую кручу, не встретив никакого сопротивления. Ходит молва, мол Пауль Штейн собственноручно перерезал глотки всем ренегатам, и, дабы тем было не одиноко плыть по Серебряной Реке, Штейн отправил к Отцу Переправы и пленников.
Желающих вскрыть глотку дезертировавшему ландскнехту было не мало, но тот пребывал в добром здравии.
Горст подозревал, что у Пауля, который теперь звался Аароном и готовился стать самостоятельным Оддландским секутором, были подельники. Аарон молчал, предпочитая даже не думать о тех временах, когда его жалование за день было кратно трем неделям работы крестьянина в поле.
Секутор никогда не забывал, кем был его подельник, но сейчас его мысли были заняты иными материями. Он отогнал от себя воспоминания, как баба отгоняет со двора приблудившуюся кошку и, полоснув бока Задиры шпорами, пробурчал нечто нечленораздельное себе под нос. Стоило его ганзе заявиться в Подлесок, ступня, которую он стоптал еще в молодости на маршах, покрытая мозолями сука, перестала болеть. Было в отсутствии боли нечто ненормальное, нечто необъяснимое, а возможно даже ирреальное.