Сны и страхи (Сборник) - Быков Дмитрий Львович. Страница 12

Все это отпало, да отпало и это здание, и все места, по которым ходили с тобой. Как-то так получилось, что я их никогда потом не посещал, отвалилось все Свиблово, весь вообще север Москвы, и никогда с тех пор меня туда не заносило — я даже и не понимаю, что есть какой-то Ботанический сад. И Ботанический сад под Ялтой, Никитский, — тоже ведь есть, есть добрый научный сотрудник, который почему-то из всех выделил тебя и долго угощал зизифусом, объясняя заодно и мне, какой это кладезь витаминов; где он теперь, кого и чем угощает при новых властях? Или Киноцентр, которого тоже больше не будет: не первый раз замечаю, как стирают все места, где было хорошо вдвоем с кем-то, с кем никогда уже не будет хорошо. Я не шутя думаю, что все это выдумал и теперь забываю: не может быть, чтобы так услужливо исчезали места, которые могли бы напомнить. Около киноцентра встретила нас однажды пожилая коллега и мне потом говорила: я даже не хотела тебя окликать, такой ты был влюбленный. Да и то сказать, добавила она, я тебя с такой красивой никогда еще не видела; странно, многие этого не понимали, вообще не видели этой красоты, Да и слава богу: видит ведь тот, кому предназначено, а предназначено было мне, только не для долгой счастливой жизни, а вот для таких вспышек, для такого сна.

И как странно: от всего этого, от всех двенадцати лет, что я знал, любил, ненавидел тебя, — осталась только благодарность. И неужели именно так я буду думать обо всей жизни? Я, столько раз ее ненавидевший, — буду благодарить, и не потому, что могло быть хуже, а потому, что, оказывается, было прекрасно? Как от всей осени с ее безнадегой и грязью останется этот кленовый золотой свет. Тот свет, которым светились клены, клены, под которыми я с тобой, тогда девочкой-олимпиадницей, возвращался с олимпиады по литературе в девятом классе, и мы три лишних часа прогуляли по проспекту Вернадского, разговаривая о самом интересном, и никогда потом больше не виделись. А оказывается, увиделись вот так, ведь это ты и была, и всегда была ты, и даже когда уже не виделись — все равно была ты, наблюдала и оберегала издали, с любовью. Но не думай, я тоже оберегал, я уже знал, с кем ты и как, но никогда не пожелал тебе ничего плохого, не додумал до конца ни одной дурной мысли. А помнишь еще тот мост над какой-то мелкой рекой в Выборге, ведь были мы и в Выборге, уже когда все кончалось? Не удивлюсь, если нет теперь и моста. Но и тогда, помнишь, я тебе сказал, назвав тебя выдуманным именем, которое ты сама себе дала и звалась им всегда, — сказал, что лучше тебя ничего не было и не будет, что бы ты там сейчас ни говорила. А оно так и было. Сволочь, как я ненавидел тебя за истерики, за публичные скандалы, — милая моя, я и тогда тебя любил больше всего, сколь бы дешево это ни звучало. Во всем был этот золотой свет, тайна, умирающая страна, начинающийся вечер, девочка-олимпиадница. И ничего больше не было, и только это я буду помнить всегда, и только это буду тебе говорить — спасибо.

Если это был не зов, то что еще? Какой еще может быть зов? Я знаю, что в эту ночь ты звала меня; я знаю, что не надо никакого отклика. Не письма же тебе писать, в самом деле. Но ты знаешь, что я услышал; и действительно, где гарантия, что в эту ночь мы не зашли туда, в пустое обреченное здание? Что мы там делали потом, о чем говорили, не зажигая света, — неважно. Но когда я наконец обернулся к тебе и увидел все те же круглые, от страха и счастья округлившиеся глаза, — ты так же страшно меня сжала и так же сказала: никогда, никуда не отпущу.

А что на это скажешь? Спасибо, милая моя, единственная, спасибо.

ИКС

Любой многочлен степени n над полем

комплексных чисел имеет в нем ровно n корней.

Основная теорема алгебры

От автора

Это повесть не о тайне авторства «Тихого Дона», но о тайне авторства как такового.

Стартовая ситуация молодой донской журналист получает по почте увесистый пакет с чужой рукописью — вдохновляла многих. Объяснения предлагались самые невероятные: якобы автором был гениально одаренный тесть Шолохова, который не мог печататься под собственным именем; или — убитый офицер, чью рукопись впоследствии опознали в советском романе многочисленные однополчане погибшего. Андрей Лазарчук и Михаил Успенский предложили свою версию: заставили престарелого Шолохова — автора огромной непубликабельной эпопеи — отправить ее через портал времен себе же молодому, в двадцатые, когда у такого романа еще был шанс… Было бы нечестно отвергать сходство Шелестова с Шолоховым, но история таинственного советского романа — лишь частный случай другой, куда более древней проблемы, занимающей автора вот уже многие годы.

Дмитрий Быков

15 апреля 1927, Москва

— Приходите к шести, — сказала молодому прозаику Шелестову редакторша «Земли и фабрики» Лидия Муразова. — Все разойдутся, спокойно поработаем.

Шелестов заподозрил бы соблазнение, если бы круглую, крепкую, соломенную его голову могла посетить мысль о домогательствах со стороны Муразовой. Муразову можно было представить за каким угодно занятием, но с мужчиной — никогда. Сухая жердь, красное обветренное лицо, губы в нитку. Рассказывали о ее комиссарском прошлом.

Домогательств Шелестов не опасался, а вот что вторгнется в первый том — это запросто. Федор Бутыкин в пивном подвале напротив «ЗиФа» рассказывал, что она из его «Чернозема» железной рукой вычистила все родные воронежские словечки — буторный, заматишный, пыжный. «Ну ты ж подумай! — кричал Бутыкин и бил вялым кулаком по мокрому деревянному столу. — Пыжный! Скажи „пыжный“ — и ты, ютить, видишь сугроб, жаркий, жирный, как, эт-сам, напыженный! Скажи „пышный“ — и что ты видишь? Ты видишь тьфу!» В жизни Бутыкин, правду сказать, выражался нецветисто, все больше матерно — никто б не угадал в нем автора «Чернозема», который, гутарили, и в Воронеже мало кто понял. «Эт-сам» через слово, и вся черноземность.

Для самоуверенности, чтобы не уступить ни слова из романа, Шелестов постоял немного в той самой пивной — сидячих мест не было, не баре, — выпил кружечку, заел бледным, морщинистым моченым горохом, послушал разговоры. Был мягкий вечерний час, по Никитской глухо цокали копыта — весна случилась поздняя, в середине апреля по мостовым еще лежала снежная слякоть, — и Шелестов думал, что гостю из будущего, забреди он научным чудом в апрель двадцать седьмого, интересней всего будут не тресты, не концессии, не англо-русский комитет, даже и не Чан Кайши в Шанхае, а пивной треп за соседним столиком, Люська, которая легла на вычистку, Трункевич, который ездил к родне в Тамбов и видел трактор, Коля, который отравился килькой. «Лютая бредомуть! — говорил бесцветный узколицый комсомолец про похождения путешественника Бьернсена, только что прочитанные. — Лютая!» И Шелестов думал, что непременно впишет это во второй том. Дело у него шло, он был настроен хоть и твердо, но благостно, как всякий человек, у которого ладилось задуманное. Никогда еще не работалось ему так бодро и ясно, и поздняя весна казалась подспорьем — он сам словно переживал позднюю весну, и никакая Муразова не могла ему помешать.

Муразова одна ждала его в кабинете, где днем было не продохнуть от папиросного дыма и где три литработницы «ЗиФа» соревновались в бесплодном, ядовитом пересмеивании авторских ляпсусов.

— Я, собственно, — сказала она, как всегда, без предисловий, — хотела проработать с вами одну главу, часть вторая, где ваш этот Стельнецкий в Петербурге знакомится с Софьей, вот этой, Балановой.

У Муразовой была неприятная манера вставлять «этот ваш», «вот эта» — словно в действительности ничего такого быть не могло, а только в шелестовских «Порогах».

— Баланова — лицо историческое, — предупредил Шелестов, чтобы снять вопросы заранее.