Звонкое чудо - Арбат Юрий Андреевич. Страница 15

У бога дней не решето; текут они, дни-то, время идет, не заметишь, как годы минут. Родила Пелагея хозяину сына, нарекла его Егором, по той причине, что стояла у домоправительницы на божнице старинная и особо чтимая икона новгородского письма «Чудо Георгия о змие».

К тому времени законный-то сын Ивана Селиверстовича в возраст вошел, нянька ему вроде не нужна. Нанял Серебренников стряпуху, а Палагу с малышом отделил.

— Сними, — говорит, — фатеру.

Ей что: опять как прикажут.

Сняла за рубль в месяц хибарку.

Ходила для приработка по домам белье стирать, а в страду на поля жать да снопы вязать.

Не раз у самого Серебренникова батрачила, а сын Егорушка подрос, так и его прихватывала для подмоги.

В каменных рядах имел Серебренников два «номера», — приказчик там торговал. Ну, приказчик-то плут, берет, что и не дадут; раз его поймал на этом деле Серебренников, другой раз поймал, да и выгнал. Приспособил Иван Селиверстович к торговле сына Алексея.

Как ни скрывался купец гильдейный, а в городе все знали, что нажил он вторую семью. В лицо, конечно, никто слова вымолвить не смел, но за спиной валили волку на холку. Состоял Серебренников гласным городской думы, а за то, что в церкви святой Троицы много лет выполнял казначейскую должность, имел нагрудную медаль.

В эту самую церковь велел он на собственном заводе иконостас из фарфора отлить и без единой копейки отдал.

— Пусть, — говорит, — раба божьего помянут. Я на сто лет для той цели сделал вклад.

Он свою вторую семью считал великим грехом и все этот грех замаливал.

А теперь, слава богу, и церкви серебренниковской нет; узорные купола просели, деревяшки с них на голову прохожим стали падать, — ее и развалили. А новую строить доброхотов не сыскалось. На том месте дом пятиэтажный уже в советское время поставили для рабочих завода. Вот и поминай как звали.

Чтой-то я на наше время сбился. Разговор-то ведь еще про старину шел, про то, как наш фабрикант-заводчик свой грех замаливал.

Днем он на людей кидался, копейку выспаривал, а ввечеру встанет у иконостаса в полстены и ну поклоны отстукивать да молитвы читать по скитскому покаянию:

— Аще суть, господи, грехи мои — зависть, ненависть, лютость, острожелчие, наглодушие, свирепство, смех, клич, свар, бой, скверных мыслей приимание и повседневное падение.

Утешит себя на сон грядущий, а с утра все снова начинается: и свар, и бой, и свирепство.

Егорушка помучился в батрацкой лямке на земле у собственного папаши, который его даже сыном не признавал, и решил на завод идти. Мать Палага ему тот совет подала.

— Бедного человека, — говорит, — ремесло кормит.

Формовал Егор в точильной посуду. И так это у него ловко получалось, что хоть и молод, а скоро прослыл первым мастером на формовке.

А не из пригульной — из законной — семьи сын Алексей пошел по другой стежке. Сперва руку в кассу стал запускать, а потом такое учинил, что весь уезд целую зиму толковал. Отец, Иван Селиверстович, в столицу по делам укатил, а хозяиновать Алексея оставил. Чуть батя за ворота, Алеха кликнул ярмарочного приказчика, пошептался, а тот и рад стараться: накупил вина да закусок, из господского дома выкатил большой ковер, снес в лодку, позвал, как про то распорядился хозяйский сын, гармониста Яшку из живописной и трех девок посговорчивей, и вниз по матушке по Волге отправилась вся компания на гулянку к Хомутовой горе. А там, следовательно, женский монастырь. На виду монашеского общества начались пьянка, гульба и плескание в воде. Отец вернулся, а к нему первым делом игуменья с жалобой.

Вот так сын согрешил, накрошил, да не выхлебал. С той поры вышел он из родительского доверия: в лавке хоть и сидит, а из-под отцовой руки глядит. И покатился под горку: все, что в кармане звенело, шло трактирному сидельцу.

Отец по ночам поклоны пуще бьет:

— Яко беззаконие мое аз знаю и грех мой пред тобою, о господи, выну.

А сын до первых петухов с собутыльниками и гулящими девками беса тешит.

Перед самой революцией у миллионщиковых детей жизнь и распределилась надвое: один трудится, а другой на папашины деньги веселится.

Фабрику, конечно, отобрало государство. Алексея из лавки в гостином дворе долой, да и саму лавку прикрыли — фарфоровый товар стали отправлять на нужды страны и фронта. Опять же и выпуск небольшой, — сырья не хватало.

Сам-то Иван Селиверстович на долгие годы исчез, а когда вернулся в родные места, — ходит тише воды, ниже травы по дворам и — верно это ты слышал — с готовностью пилит и рубит дрова желающим, а получает с кого хлебом насущным и другими продуктами на пропитание, а с кого — носильными вещами. Деньги тогда, сам знаешь, не в цене были.

В общем, живет этот мирный старичок в городе, будто и не он состоял хозяином фарфорового завода, из двора во двор путешествует с колуном и двуручной пилой. Сначала его запьянцовский сынок Алексей вместе с ним ходил, а когда открыли в городе первый ларек по сбору утиля, стал там приемщиком всякого добра, вроде медных самоваров, отслуживших свой век, рваных галош и тряпья: отец-то его ничему доброму не научил, кроме как выручку подсчитывать.

Егор вместе с матерью, горбатой Палагой, надумал из родного города уехать: звали его как первейшего мастера на большой фарфоровый завод.

Стороной прослышал Иван Селиверстович об этом и ввечеру как-то нежданно-негаданно заявился к Палаге (Егора-то тогда дома не оказалось; может, старик нарочно такое удобное время укараулил).

— Здравствуй, — говорит, — Пелагея Федоровна!

Обрати внимание: он свою куфарку и няньку так никогда не величал, — все Палашка да дуреха, других и слов не знал.

Она ему с почтением:

— Здравствуйте, батюшка Иван Селиверстович!

Это уж у нее всегдашнее обращение.

— Как живешь, Пелагея Федоровна? Расскажи!

Она опять почтительно:

— Благодарствуйте, Иван Селиверстович. Сынок Егорушка меня душевно радует, работает честно, благородно, мне оказывает сыновье уважение, в рот хмельного не берет.

Сказала так Палага и смутилась: а вдруг хозяин примет это за намек касательно пропойцы Алексея? Вот ведь святая душа: и про то забыла, что революция давно произошла и наступила и никакой ей теперь Серебренников не хозяин, а так, ничто, бывший капиталист-миллионщик, который ходит по дворам и дрова пилит и колет.

Однако Иван Селиверстович все сказанное Палагой пропустил мимо ушей. Видно, он только церемонию соблюдал, вежливый разговор для отвода глаз вел, а сам собирался что-то свое выложить. Так, понимаешь ли, и вышло.

— Слышал, — говорит, — вы из города собираетесь уезжать?

— Егорушка надумал, — подтверждает Палага.

— Хочу и я с вами ехать, — сообщил Серебренников. — Надоело мне одному горе мыкать, слова не с кем сказать, а помру, — кто мне глаза, грешнику окаянному, закроет? Копил я капиталы всю жизнь, а для кого, неизвестно.

Палага на него с испугом воззрилась, и так он стал улещать:

— Ты не сомневайся, баба. У меня кое-что из золота осталось, не все ведь хранил я в несгорающем шкафу. И желтые николаевские кругляшки найдутся, и ризы со святых икон утаил, да и за последние годы я своим топором и пилой некие средства накопил. В каком ни на есть новом месте купим домик, яблонек вокруг посадим, и станем жить семейно: я, ты и Егор. Его я своим сыном по всей формальности признаю.

Палага от робости слова сказать не в силах. А Серебренников оглянулся — видит: стоит в дверях Егор, лицо белое, как гипсовая форма, а в глазах огонь.

— Нет, — говорит, — у меня отца, а был злой хозяин, у которого я и мать батрачили. Добрые люди да доброе время нас от голодной смерти спасли. Уедем мы без вас, гражданин Серебренников, и я строго попрошу: в дальнейшем вы мою матушку не смущайте и с такими прельстительными речами не подкатывайтесь. Красно поете, да нам плясать неохота. Вот вам от нас и весь сказ.

С тем Иван Селиверстович и домой вернулся. Но, видно, душа его забродила. Крепко в упрямую голову засела мечта перевернуть жизнь заново. Рассчитывал, поди-ка, на прежнюю свою хозяйскую власть, на старую Палагину почтительность да безропотную согласность.