Звонкое чудо - Арбат Юрий Андреевич. Страница 2

Подходит как-то смотритель живописной — Нероном его прозвали, паскудный был мужичонка, а над нами владыка, — и говорит:

— Лександр, иди в контору, Павел Николаевич тебя требуют.

Я соображаю: зачем это управляющему понадобился? Боялись его у нас и не любили: прижимистый старовер. На каждой конторской книге у него церковнославянскими литерами выведено: «Господи, благослови», а обсчитывал рабочих, как последний басурман. За добром он никогда не кликал, вот я и сробел.

Но тут получилось по-иному. На поклон мой ответил милостиво, напомнил о вазе:

— В Москве будешь, пройди на Мясницкую, посети магазин, взгляни, как красуется в витрине продукция твоего рукомесла.

Он у нас любил говорить пышно.

Я по обычаю отвечаю:

— Покорно благодарю, Павел Николаевич!

А он далее:

— Матвей Сидорович честь оказывают. Изготовят тебе в точильной братину. Знаешь: сосуд такой, вроде ковша. В старое время на пиру братина с вином вкруговую шла.

Руками он этак изобразил мне, что это за братина, а потом и приказывает:

— Расписывать ты будешь. В старорусском духе. У тебя это получается.

— А скоро надо? — спрашиваю. У самого холодок на сердце. Вдруг такой срок назначит, что и подумать над вещью некогда. В памяти у меня все Федор Николаевич, покойник, стоял.

Управляющий долго и затейливо поучал, а смысл такой:

— Прохлаждаться некогда. Однако и спешить не след. А наиважнейшее состоит в том, чтобы Матвею Сидоровичу угодить.

Я по простоте размыслил было, что с меня обычной работы спрашивать не станут, — плохо еще знал хозяина. А приказ вышел жестокий: над братиной трудиться в свободное время. Где ж его взять, это свободное время-то? Его минутами копить пришлось. От зари до зари в живописной штаны просиживаешь, кистью водишь. Домой доберешься — одна забота: поесть бы да на боковую. Но я в ту пору на все рукой махнул — и на сон и на еду, только бы к братине подступиться.

Ключ к рисунку взял такой. В папке у дяди Федора видел беглый набросочек узорного резного наличника необыкновенной красоты. Протянулась русалка, полудевка — полурыбий хвост. Учитель мой рассказывал, что на Волге, где он узор этот срисовал, такое чудо берегиней или фараонкой именовали. Все тело в чешуе, хвост в три лепестка, с головы кудри витком спадают, в руке — цветок на манер тюльпана, а сверху и снизу — бордюры. Будто бы с незапамятных времен подобной резьбой украшали волжские парусные суда-расшивы, а особенно «казёнку» — каюту лоцмана на корме.

На братине задумал я изобразить эту дяди Федорову берегиню и льва, которого резчики тоже любили, и разные мудреные цветы, и вьющиеся травы. И упорней всего пригрезилось мне так заплести, запутать весь узор, чтобы не сразу и разобрали где что.

Ну, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Полгода я трудился, ночей не досыпал, на гулянки не ходил. И кажется, добился своего. Сочинил вещь в подлинно русском духе. Шесть раз отправлял братину в огонь для обжига — ведь каждая краска своего обращения требует.

Вот и коричневые жилки, контуром пропущенные по всей братине, заблестели солнцем-золотом. Кажется, все. И вдруг заметил я возле ручки маленькую трещинку. Ну, просто пустяковинка, вроде осенней паутинки. Бывает это часто при многократной посадке в огонь. По моему соображению не велика беда — вещь художественная, не чайная чашка, не полоскательница.

Явился к управляющему фабрикой, сказал:

— Так и так: дозвольте доложить — готова братина.

Управляющий передал хозяину, и вот сообщают: изволят-де прибыть на фабрику сам Матвей Сидорович Кузнецов.

Тебе-то его видеть, понятное дело, не довелось, так я опишу, какой он внешне был, — о сути его ты и сам вывод сделаешь. Росту немалого, и дородностью его бог не обидел, черные глаза навыкате, с поволокою, бородка надвое расчесана, и усы кольчиками, — любил, одним словом, в приятности и красоте себя содержать. Но красива ягодка, да на вкус горька: скупердяй несусветный, одно слово — жила. Всегда твердил: «Копейка покатна: выпустишь из рук — не настигнешь». Умел он эту копейку к другой копейке прибрать, рубль накопить и в дело пустить. И с живого и с мертвого драл, со вдовы двугривенный за покойного мужа — горновщика или точильщика — взыскивал.

И все-таки я прикидывал: при всей скупости достойно отблагодарит меня Матвей Сидорович. Ведь подобную вещь я второй раз не сотворю. Рассчитал, какие долги отдам, что куплю жене, ребятам, кому из родни подсоблю.

Вот и слух-говорок по фабрике пронесся:

— Прибыл хозяин.

Иду по двору со святыней: братина в женин платок укутана, держу, как грудное дитя, шаг сделать боюсь, носком сапога сначала землю трогаю.

Развертываю в хозяйском кабинете, прячу платок, а самого подмывает: вот, поди, удивится!

Обошел вокруг стола Матвей Сидорович раз, другой. Вижу: доволен.

И вдруг заметил Матвей Сидорович трещинку — ту самую, с осеннюю паутинку. Долго рассматривал. Ко мне-то он спиной встал, а я примечаю: затылок у него вроде пунцовый сделался. Ну, думаю тут, без фальши сердится.

Как рявкнет он на меня:

— Трещина!

Круто так повернулся, братину чуть не к носу сует и — в голос:

— Не уберег? Сгубил доверенную вещь?!

Я было хотел в полное оправдание заявить, что, мол, не велика печаль: кто ее, паутинку-то, станет рассматривать? Опять же не в моей власти сберечь товар во время обжига.

Не дал мне хозяин и слова вымолвить. Кричит, как одержимый:

— Мои материалы тратишь задарма! Червонного золота вон сколько извел, а соблюсти работу не можешь!

И ну меня честить:

— Дармоед, лентяй, разиня!

Красный весь, трясется, — он всегда клокотливый был, а сейчас совсем из себя вышел.

Не стерпело у меня сердце. Что же это, думаю, за несправедливость такая! Я полгода мученическую жизнь вел, а он, рачьи глаза, меня же корит! Как гаркну ему вразрез:

— Э-эх, Матвей Сидорович, разве можешь ты ценить настоящую работу?!

И стал завертывать братину опять в женин платок, хоть руки трясутся: узел скрутить сил не хватает.

Хозяин плюнул и из кабинета долой. Так дверью хлопнул, что в шкафу фарфор зазвенел, — там образцы для показа всегда стояли.

Что же мне делать? Я с братиной к себе в живописную. Иду и думаю: выгонит.

В живописной меня ждали, любопытство всех брало: как-то наградит хозяин. А увидели и в одно слово:

— Не угодил?

Но самая-то главная беда еще впереди ждала.

Не успел я товарищам моим все путем рассказать, как является сын хозяина, Борис Матвеевич.

— Отец приказал, чтобы ты братину при мне разбил.

И встал как истукан, ждет.

Я сначала думал: ослышался. Смотрю на хозяйского сына, и слов у меня нет. А Борис Матвеевич повторяет:

— Разбей!

Помертвел я весь:

— Как, говорю, так: разбить?

— А так: разбей, и вся недолга.

Мотаю головой:

— Не могу.

Хозяйский сын сердиться начал:

— Что это значит: не могу. Приказано, стал-быть, выполняй.

Будто тронутый, я все головой качаю, а братину к груди прижимаю.

Тогда Борис Матвеевич пригрозил:

— Ослушаешься — с фабрики долой. Это — отцова воля. Дан тебе срок до завтрашнего утра.

И ушел.

Я домой собираюсь, и ноги меня не держат, шатает, будто травинку на ветру.

Сначала я храбрился.

«Пес с ним, — думаю о хозяине. — Кину все и уйду. Что я, каторжный, что ли, ядро у меня к ноге привязано? На другие-то его фабрики меня, понятное дело, не примут, так я подамся к его двоюродному братцу Ивану Емельяновичу в Новгород или Чудово. Второй Кузнецов хоть и не столь богат, как Матвей Сидорович, а тоже на трех фабриках фарфор выпускал и хорошего мастера поди-ко взял бы».

Вроде и полегчало мне от такого решения.

А дома пришел, рассказал — беда. Все зачали голосить, словно по покойнику. Да ты и сам посуди, голубок мой ласковый, что сталось бы, коли я дом свой покинул… Весь мой капитал — руки. И они не свободны, на них обуза: семья. Сбережений — ни грошика. О награде за братину думая, я еще в долги влез, — выходит, сам на своей шее петлю затянул. Ну, допустим, кину все, как задумал, доберусь до Новгорода. А семья? Как прокормятся жена, ребятишки, мать слепая? Как с долгами расплатятся? Получилось, что семья-то, она в моем положении тяжелее ядра.