Звонкое чудо - Арбат Юрий Андреевич. Страница 7
— Батюшка, — жалобно так шепчет, — баринок, милый, а как жить-то? Родных нет. Одна я рабочая. И сестра у меня еще, на моих руках. Чай, знаешь: разумом скорбная.
Стоят вокруг живописки, формовщицы, все смотрят, ведь и верно: погибнут старушки.
Нерон скосил глаз на народ, полез в карман, вынул кошелек, достал зеленую трехрублевую бумажку, протянул:
— Велел бог заботиться о ближних своих. На вот, Христос с тобой.
И ушел, не глядя на старуху.
А она, плача, побрела домой.
День ее не видят соседи, два не видят.
Опасаясь бешеной Липаши, заглянули во двор те живописки, что раньше приносили сестрам чайники.
Тихо там.
Липаша увидела девушек и жалобно сказала:
— И все спит Евдокия, все спит…
Похоронили старушку по обычаю: с певчими из ее же прежних подруг, помянули за кутьей. А на следующий день пропала Липаша, о судьбе которой все гадали: что-то с ней теперь станет?
Нашли ее через три дня: только до колодчика и дошла. Куда брела святая душа, неведомо. А прошла с версту и утомилась, прилегла возле березки, да и уснула сном вечным и непробудным.
Ловкий сыщик
ожешь, конечно, не верить: вот, мол, сготовил Арсентьич дичинку с начинкой. Но я за что купил, за то и продаю: взял за четыре грошика, а уступаю по две денежки за пару. Передам слово в слово, как родитель мой рассказывал. У него занятных историй полон короб накопился, а эту он на отметинку любил. Да и приятели-то его именно ее чаще других просили рассказывать. Только один приезжий возразил:— Я, — говорит, — об этом слышал от судебного деятеля.
Да ведь там с чужих слов, а отец, можно сказать, участник событий.
Ну, а если что не так, не обессудь: прямо-то только сорока летает.
Отец мой первостатейным гравером слыл на всю Россию, на все Кузнецовские фарфоровые заводы. И произошла с ним такая оказия, когда ему, рабочему человеку, хозяин чуть не в ножки кланялся, христом-богом молил выручить, сделать одолжение, любые деньги сулил, хоть те пятьсот рублей, хоть тысячу — ей-ей! — лишь бы он согласился хозяйскую просьбу уважить. И еще как уговаривал.
— Не я, — говорит, — ходатайствую, сам государь император.
А царь-то тогда знаешь какой был? Под горячую руку ему не попадайся. Штоф водки выпивал, и не стопками, а вприпадочку. Сколько дней в году, сколько святых в раю, столько он и праздновал. Состоял при царе генерал, начальник императорской охраны, тоже любитель сполоснуть зубы. У обоих сапоги по форме — бутылками, с широченными голенищами, а за голенищем коньяк в плоских флягах: сообразили бражники, чтобы близкие не заметили, откуда взялось святое зелье. Трезвый-то царь тихо ступал, в бороде улыбки прятал, на большой медной трубе марши наигрывал, а во хмелю буянил: пудовым кулаком человека мог на месте уложить. И укладывал, очень даже просто.
Может, я не с того конца начал? Пожалуй, что и так.
Тут, понимаешь, в столице все дело-то началось, в Санкт-Петербурге.
Послом одной иностранной державы состоял то ли барон, то ли граф какой, величали его «ваше сиятельство», а фамилия, конечно, мудреная, нерусская, язык сломаешь, выговаривая. Ну, да не в этом суть. Сама история-то с приключениями.
Считался граф-барон первейшим знатоком фарфора. Все в уме держал: какой мастер на какой фабрике какую марку ставил — и будто бы даже мог определить год выпуска чашки, блюда или там вазы. Не особенно сведущий любитель увидит два синих меча на донышке чашки и сразу: «Это саксонский фарфор с фабрики города Мейсена». А граф-барон хитро улыбается: извините, говорит, подвиньтесь: видите возле этих мечей звездочку о шести лучиках? Свидетельствует такой значок о том, что хотя мастер некогда жил в Саксонии, но, разукрашивая вещь, работал на русском заводе господ Гарднеров в Вербилках, и, судя по тому, как золотые бантики в рамке изображены, могу сказать, что звали того замечательного мастера Иоганн Кестнер. А расписал он чашку в шестидесятых или там в семидесятых годах восемнадцатого столетия.
Если по-современному говорить, являлся посол специалистом фарфорового дела, профессором или даже академиком.
Назначат его в какую страну послом — он туда все свои собрания и везет. Потому без них жить не мог. В стружки, в морскую траву, в вату аптекарскую слуги ему каждую чашечку и тарелочку упакуют, в ящики заколотят, осторожные надписи напишут: мол, не разбейте — и подобным манером из города в город, из страны в страну и переправляют.
И надо же такой беде стрястись, что не в городе Париже и не в городе Лондоне, а именно в Санкт-Петербурге забрались к нему воры. До того ловкий народ оказались эти мазурики — не иначе как по чьей-нибудь злой указке действовали, — ничего от посла денного не взяли, кроме старинного немецкого сервиза. А у графа-барона этот сервиз был на самом лучшем счету, больше всего посол его любил.
Назначил русский император торжественный прием, не знаю уж по какому особому случаю. Послы разных стран должны быть на таком празднестве. Все они присутствуют, и нет только одного — этого самого графа-барона.
Царь уже выпил в тот день для веселости, но по сторонам поглядывает, все на заметку берет.
— Чтой-то, — говорит, — не вижу я графа-барона.
Министр ему докладывает:
— Он в сильном расстройстве, ваше императорское величество. У него какая-то беда.
— Что за беда может произойти с иностранцем в моем государстве? — рассердился царь. И тут же дает распоряжение: — Выяснить, что стряслось!
А сам в соседнюю тайную комнату прошел и из-за голенища плоскую флягу вытащил, чтобы принять лекарство от расстройства нервной системы.
Министр туда-сюда разослал людей. Они в момент все разузнали. Опять докладывают царю:
— Украли у господина посла самый любимый фарфоровый сервиз.
Царь в сердцах как стукнет кулаком по столу орехового дерева — куда ножки, куда крышка, одни щепки на полу.
Приказывает министру:
— Найти сервиз!
Это легко сказать: найти. Кисточка, бывало, затеряется, ищешь, ищешь, семь потов сойдет, пока ее в дальнем углу под столом заприметишь. А тут сервиз. Не попросишь: «Чертик, чертик, поиграй да отдай». Не бес крутит, а воровская шайка, она тебе следов не оставит, заклинанием ее не возьмешь, а царев указ оставляет вовсе безо всякого внимания.
Однако для министра слово царя — закон. Вызвал он главного сыщика.
— Хоть умри, — говорит ему, — а найди! Иначе мне на глаза царю показаться невозможно.
Тот, конечно:
— Слушаюсь, ваше превосходительство!
И стал искать.
День ищет — ничего. Два — ничего. Все воры и мошенники главному сыщику известны, всех их он спрашивал, никто не брал, и никому ничего про сервиз не известно.
— Ищите, канальи! — приказал сыщик. — Не найдете — я на глаза министру показаться не смогу.
Снова ищут воры и снова говорят:
— Нет сервиза.
Посол между тем от расстройства совсем слег, и царю, конечно, об этом немедленно — нашлись такие люди — доложили. Царь — министру нагоняй, министр — сыщику. А сыщика и без того досада гложет. Не то страшно, что его отругают или рассчитают, а по самолюбию ударяет. Ведь он недаром слыл самым знаменитым в России сыщиком: все мудреные дела распутывал.
За Нарвской заставой купца ограбили — кто отыскал разбойников? Главный сыщик. Из военного госпиталя бежали двое мазуриков — кто их настиг в двадцати верстах от столицы? Все он же, главный сыщик. Появился в лучших домах Петербурга мошенник, за князя себя выдавал — кто его на чистую воду выпел? Опять же главный сыщик. Фальшивомонетчики прятались в подвалах, убийцы норовили скрыться, наклеив фальшивые бороды (мало ли было всяких историй!), и всюду сыщик на манер козырного туза всех кроет. Ордена ему жаловали, в чинах повышали: был такой случай, что царю докладывали и тот не пожалел золотой табакерки, усыпанной бриллиантами. А тут на-кося, опростоволосился. Стыд!