Хозяйка гостиницы - Грекова И.. Страница 20

Однажды вечером Александр Иванович пришел весь красный, встрепанный, с блестящими глазами и ужинать не стал.

— Шунечка, ты болен?

— Ерунда. Здоров как бык, просто устал. Ты мне постели, лягу.

Вера разобрала постель. Тем временем он заснул на стуле, в неловкой позе, раскрыв рот.

— Шунечка, постель готова, можно ложиться.

— А, что? — вскинулся он. — Да, да. — И снова закрыл глаза.

Вера стянула с него сапоги, гимнастерку, кое-как, поддерживая валящуюся голову, довела до кровати. Он был весь горячий и бормотал:

— Оставьте меня в покое. Вы, все, неужели нельзя оставить человека в покое?

Рухнул в постель, поджав колени, застучал зубами. Вера накрыла его одеялом, позвонила в санчасть, вызвала дежурного врача. Явилась миловидная дамочка лет тридцати с модной, высокой спереди, прической и огромными, накладными плечами, распиравшими изнутри халат. Выслушивала она больного, словно бы с ним кокетничая и прядая в сторону, как нервная лошадь.

— Двусторонняя пневмония. Сейчас мы его госпитализируем.

Она позвонила в санслужбу — машины не было. В госпиталь — не было места…

— Я умею ходить за больными, честное слово умею, сказала Вера.

— В данном случае я — за госпитализацию. Но, поскольку места нет…

Ушла, оставив на столе рецепт: сульфидин. В то время это было лекарство редкое, новое…

Как она бежала в аптеку за сульфидином… Как была черна ночь, как ярки звезды, как тверда и звонка под ногами земля… Бежала, задыхаясь, моля: только был бы жив, только бы не умер… Сульфидина в аптеке не было, в другой — тоже. Нигде не было сульфидина. Ночь была черна, как уголь, он умирал. «Дайте мне что— нибудь взамен сульфидина, ну дайте же, дайте, у меня муж умирает». Девушка, похожая лицом на Машу, сказала: «Подождите немного». И вынесла сульфидин. Вера хотела поцеловать ей руку, та не дала, помахала тонкими пальчиками… Домой, домой… Шунечка лежал по-прежнему красный, дышал тяжело. Вера давала ему сульфидин — вялый рот не хотел закрываться, струйка воды стекала по подбородку… Горячий, такой горячий… Она сидела рядом с кроватью, держа его за руку, и молилась, как молятся неверующие, обращаясь по детской привычке к богу и спохватываясь, что его нет… Но невозможно, чтобы не было совсем ничего, никакой инстанции, куда можно обратиться, выпросить, вымолить, так вот, эта инстанция, сделай так, чтобы он был жив, я же люблю его, люблю.

Так просидела она до утра. Жар немного спал. Александр Иванович очнулся:

— Верочка, ты? В чем дело? Почему не спишь?

— Шунечка, милый, ты болен, я сульфидин достала, теперь тебе лучше.

— А, сульфидин. Что у меня?

— Двусторонняя пневмония. — Я не умру. Дай руку.

Она дала ему руку. Он стиснул ее влажными, вялыми пальцами и сказал:

— Ты моя радость. Вера заплакала.

— Верочка, любимая, ты плачешь? Ты меня любишь?

— Ну конечно же, глупый, родной.

Вот тебе и комната с низким потолком, похожая на ящик комода. Боже мой, любовь.

Вера не отдала мужа в госпиталь, ходила за ним сама банки, горчичники, даже уколы, всему выучилась. Шунечка, больной, слабый, потный, был нежен и зависим, как малое дитя, капризничал, целовал ей руки, не хотел никуда ее отпускать — даже в аптеку. «Ну, так и быть, иди, только приходи скорей». Он еще был в опасности — врачи головами качали, советовали все же госпиталь. «Нет», — говорил Александр Иванович («Ну, куда же я от тебя», — добавлял он ей наедине).

Никогда еще не были они так близки. Шунечка стал сентиментален, многоречив, не жалел слов любви, не боялся быть слабым и вздорным. То и дело припадал лицом к Вериной руке — всей своей небритостью, немолодостью, шершавостью припадал. Стал откровенным, будто прорвало в нем какие-то шлюзы. Рассказывал о своем побеге из плена, о долгом пути домой, опасном, голодном, вшивом, полном страшных и радостных встреч — среди радостных была встреча с женщиной, приютившей и полюбившей его; с этой женщиной он чуть навсегда не остался, но «вспомнил твои глаза и ушел». Рассказывал о проверке, о реабилитации, о нелепом своем назначении, оскорбительном для него, старого командира, о дрязгах квартирно— эксплуатационной части; говорил, кипя, негодуя, порой матерясь, забывая, что перед ним женщина…

А болезнь отступала, по мере того как приближалась весна. Воробьи орали на подоконнике. Солнце каждый день заглядывало в комнату, похожую на ящик комода. Радужно светились шерстинки казенного одеяла. По радио гремели салюты — война шла к победному концу. Шунечка оживал, креп, становился молчаливее, суше; Вера радовалась: это жизнь… И вот наконец Девятое мая — Победа…

Весь городок высыпал на улицы, уминая калошами еще не просохшую ярко-черную грязь. Сверкало солнце. Нежно-зеленые, еще нераскрытые почки дымом овевали деревья. В голубизне неба неслись облака, подпрыгивая от возбуждения. Ветер гнал и трепал, почти срывая с древков, красные флаги. Играл духовой оркестр. Люди целовались, обнимались, плакали.

В этот день полковник Ларичев впервые после болезни вышел на улицу, опираясь на руку жены. Он был бледен, чисто выбрит, подтянут, в ярко начищенных сапогах, четко отвечал на приветствия. А Вера плакала откровенно и радостно, музыка ее так и мотала, так и раскачивала… Хотелось и танцевать, и целовать людей, и размахивать флагом…

Немедленно прекрати, на нас люди смотрят, — тихо и яростно сказал Александр Иванович. — Приведи себя в порядок.

Вера поспешно стала утирать слезы туго скатанным в шарик, давно уже мокрым платком. И по тому взгляду, который Александр Иванович кинул на этот комочек, она поняла, что с нежностями покончено…

Да, еще там, в городке, покончено было с нежностями. А дальше, здесь, — все суше, все суровее…

26

Вере снился чудесный сон, будто они с Шунечкой, взявшись за руки, идут по пляжу. Солнце сияет, рыбы прыгают, маленькие крабы боком-боком бегут к воде. Глаза у Шунечки полны любви, над глазами — соболиные брови…

— Слава богу, ты жив, не умер.

— Нет, я умер, но теперь проснулся и жив.

— Смотри, береги себя, будь осторожен, а то опять умрешь.

Резко закричала чайка. Нет, это не чайка кричала, это она сама. Где ты? Шунечка исчез. «Не пропадай, не умирай!» — кричала она и мучилась.

— Вера, Вера, говорил женский голос, — да проснись же.

Вера Платоновна открыла глаза. Рядом сидела Маша Смолина — худенькая, немолодая, усатая.

— Машенька! — Вера кинулась ей на шею, разумеется плача.

— Будет, будет…

Маша оглаживала, охлопывала ее спину.

— Машенька, ты знаешь…

— Все знаю. Прими валерьянки.

Анна Савишна принесла пузырек. Маша накапала лекарство. Вера проглотила — горько, хорошо. Как она оказалась в своей постели? Ведь сидела у гроба. Вспомнила, что в гробу Шунечка, и опять начала рыдать, икая и взвизгивая.

— Ну, вот что, — сказала Маша, — даю тебе десять минут, чтобы прийти в себя. До чего распустилась — стыдно глядеть.

Грубые эти слова почему-то подействовали на Веру, ей стало легче.

Хоронили Александра Ивановича с почетом, с музыкой (играл духовой оркестр). На красных подушечках несли ордена, медали. Откуда-то взялись старые сослуживцы, знавшие Ларичева еще до войны. Над могилой говорились речи. «Он был отличником боевой и политической подготовки», — плача говорил принаряженный отставник с орденами в три ряда на широкой груди. Краснообтянутый гроб, кренясь, опустился в яму. На веревках, на четырех веревках его опускали, да так неловко, ему же неудобно там, в гробу…

«Бросьте», — сказал кто-то и сунул ей в руку комок земли. Она бросила, комок подпрыгнул на красной крышке. Дальше еще и еще комки, и вот уже гроб закидан, и вот уже вырос холмик, и вот уже пирамидка со звездой установлена во главе холмика. Все… Постойте, как же можно так быстро? Дальше — поминки. Гостей собралось множество. Вера и не всех знала в лицо. Хозяйничала Анна Савишна. Было странно и даже как-то приятно сидеть этак, гостьей в собственном доме. Вера не плакала, даже улыбалась — сказывалась долголетняя выучка: люди в доме — улыбайся. Маша поглядывала на нее одобрительно, кивая кудрявой седеющей головой. Гости — скорей неодобрительно. Только что мужа похоронила, а зубы скалит. По правилам вдове полагалось рыдать, падать в обморок и быть уносимой в соседнюю комнату сочувствующими друзьями… Гости ушли. Заснула как каменная. Утром проснулась под чириканье птиц. … — Знаешь что, мать моя, — сказала Маша Смолина, — пора тебе опомниться. Погоревала, и хватит. О жизни надо подумать. Она сидела и курила, заложив ногу на ногу, далеко отводя папиросу в пряменьких, неухоженных пальцах, другой рукою отмахивая дым. — Что ты собираешься делать? — Не знаю… Военкомат предлагает путевку в санаторий. — Ну что ж, поезжай, отдохни. А потом? Что ты будешь делать дальше, всю жизнь? — Моя жизнь кончена, — с надрывом сказала Вера. — Дурища! Не узнаю тебя — до чего же ты омещанилась. Есть такая формулировка: «По случаю потери кормильца». Терпеть ее не могу! Каждый сам себе кормилец. И ты тоже. А жизнь твоя не кончена, только начинается. Вера махнула рукой. — Не махай! От меня не отмахнешься. Не оставлю тебя в покое, так и знай. Пенсии тебе не дадут, сорок пять лет — не старость. Придется тебе, матушка, идти работать. — Бог с тобой, что я могу, что умею? Столько уж лет не работала… — Во-первых, ты работала, хотя и на глупой, общественно бесполезной ниве: обслуживала мужа, содержала дом. Во-вторых, если надо, всему научишься. — Старая я уже…