Страшные сказки - Тихов Василий. Страница 11
Вот Ильин день, знаешь, поди? А время-то самое сенокосное, особенно когда погода стоит. Вот у нас один мужик и удумал в Ильин день метать. И что ж ты думаешь? Ночью гроза разразилась, молнией у него зарод весь и пожгло, а от него и соседние пыхнули — пошто, мол, не удержали мужика, не доглядели?! И ему-то самому худо пришлось. Как ночью побежал сено спасать, его Господь языка и лишил.
Или вот еще рассказывали. В субботу, значит, дело было. Шла Богородица по реке с верхов. Идет и видит: баба ребенка топит. Деваться ей, вишь, некуда — без мужика прижила, без родительского благословения, — одной-то сиротинку не выкормить, на ноги не поставить. Была бы солдатка, тогда бы всем миром подняли, а так, кому она нужна? Но Богородица мимо прошла, не помогла, не поругала. Сказала только: «Бог в помочь», — и дальше пошла. А ниже другая баба белье полощет. Богородица брови свела гневливо, ножкой по воде топнула так, что брызги во все стороны разлетелись, и дальше пошла. Попали на бабу-дуру эти капельки, на лицо да на руки. Как огненные они оказались — кожу прижгли, а на том месте язвочки незаживающие образовались. Ходит теперь эта баба по деревням, милостинкой кормится, язвы свои всем показывает. А как к нам приходила, Гриша тогда еще живой был, он ее за околицу прогонял. «Не может, — говорит, — Богородица такое злое сделать! Обманываешь ты, баба, народ. Сама, небось, гвоздиком ранки ковыряешь, вот они и не заживают. От Богородицы только мирром да ладаном пахнет, а от тебя, поганой, серой несет. Не Богородица то была, а дьявол в ее обличье. Значит, ты дьяволу и потачишь». Шибко ругался Григорий на нее. Однажды чуть не побил. Может, он и прав, однако по субботам ни один справный хозяин робить на себя не будет, если уж только так, по принуждению, по найму или на казенный счет.
А Яков-то хозяин хороший был, непонятно ему стало, как это так — не работать.
— Как же такое возможно, чтобы не работать, а жить хорошо? Я вот всю жизнь роблю и отказываться не собираюсь.
— Дак ты робь, робь. Никто ведь не запрещает. А награда тебе, за доброту обещанная, будет — за то, что не тронул меня, пощадил.
Любопытно стало Якову, что за награда такая, свернул он направо и в сторону от дороги лесной пошел. Вышел Яков на зимовье, на крыльцо поднялся, дверь отворил. За столом-то — батюшки! — сидит мужичина громадного росту. Сидит, ухмыляется по-недоброму так. Одна-то рука тряпицей перевязана, на повязке кровь черная проступила. Видать, только-только поранился. А на столе ножик лежит. Тяжелый, острый, из крепкого железа, а рукоятка у него из рога лосиного резана. Яков ножик сразу признал — собственную работу всегда на отличку любой мастер держит. Странно только, как ножик сюда попал да еще и с кровью свежей на лезвии. А у мужичины глаз ой какой недобрый!
— Вот ты мне и попался, озорник!
— Да что стряслось-то, дяденька?
— Нешто не знаешь? Кто ножик бросал? Кто руку мне раскровянил?
— Ну, я. Дак что ж ты, как оглашенный, на людей кидаешься? Пакостишь опять же.
— Это уж не твоя заботушка. Я тебя сейчас давить буду.
Тут из-за печи выходит еще мужик — вдвое больше против первого.
— Что ж ты, братан, серчаешь на мужика. Не он виноват, а сам ты. Пошто по дороге вихрем прошел? Пошто копешки в поле разбросал? Пошто испугать решил без надобности? Видел ведь, идет человек себе, запретов не нарушает, уважение всем оказывает. А тут ты, как шальной, налетел. Любой на его месте осерчает. Верно, Яков, говорю?
— Верно-то, верно. Только как мне отсюда теперь выбираться? Дорога неведома, глушь кругом кромешная. Пока проплутаю, наряд выгодный упущу, а это уж для детишков моих не ладно. Их ведь не матюками кормишь — хлебушком.
— За наряд не боись. Работать тебе за сестрицу нашу, за то, что не тронул ее, пощадил годы ее молодые, не придется. Бери пестерь, набивай золотом вон из того мешка, а братан середний тебя в село на закорках унесет так, что и глазом не моргнешь.
— Дак нет ведь у меня, дяденька, пестеря.
— А ты вон инструмент свой высыпли, вот золотишко в ящике и унесешь. Тебе да твоим детям до скончания века хватит.
Подумал Яков, раскинул мозгами, а инструмента лишаться не захотел — жалко, вон сколько лет кормил да поил его. Золота решил только один кусочек и унести — детишкам играться. В тряпицу завернул, узелком завязал — и то приличный получился кусок, фунта на два, а то и поболе. Забрался Яков на закорки середнему лешему, тот взвыл, крутанулся на месте, и Яков мигом в селе оказался. Вовремя ведь успел. Хозяева уж других плотников подряжали, цену назначили, а Якова увидали, обрадовались: мастер пришел. Одно ему странно показалось — пока цену назначали и лес показывали, все косились на его узелок с золотишком и морды в стороны воротили. Потом не сдюжил хозяин.
— Что ж ты, Яков, такое в узелочке несешь?
— Да так, безделица, детишкам на игрушки, подарочек.
— Уж больно вонький у тебя подарочек, ты бы его за селом оставил, а то, неровен час, удушишь нас всех грешных.
Раскинул Яков узелочек, а там дерьмо лосиное, свежее, аж пар с него идет. Плюнул Яков, подарочек лешачиный подальше закинул да порадовался, что инструмент на дерьмо не променял.
Потом уж вернулся домой, Наташе все рассказал, как было. Повздыхала она, повздыхала, не велела больше с лешим связываться, поберечься, говорит, надобно. Она, вишь, считала, что все это за ее службу баннику отзывается, вот и решила грехи свои замолить. Грех-то, он ныркий, сам и не углядишь, как подберется, не бывает безгрешных людей. Разве что Гриша такой получился.
Отправилась Наташа на богомолье, а путь не близкий, обещалась только к осени возвернуться. Вот Яков без нее и заскучал. Ночью, как глаза закроет, является перед ним жена. Рубаха на ей долгая, в пол, волосы по плечам белым распущены, так и манит, так и зовет куда-то. А потом, говорит, рубаху скинет, и светится тело ее каким-то незнаемым светом. Тянет Яков руку к ней, а она со смехом в сторону куда-то убегает. Так и мает его всю ночь. Вот-вот тепло бабье почувствует, ан нет — как вода из рук утекает! Извелся Яков вовсе, в избе ночевать уж и не может — жарко ему, душно, на грудь кто-то тяжелым давит. Только в амбаре и спасался. Наладил там себе лежанку. Или в бане ночевал. Только там тоже неладно оказалось: все девки с желтыми зубами вержили, хотя и не один год прошел, как он Наталью у банника высватал.
А тут однажды, как угланы улеглись, ушел Яков в амбар. И чует, ровно зовет его кто-то. Шепчет так, что едва слыхать:
— Яшенька, миленький, очнись, проснись. Полюби меня, Яшенька, так крепко, чтобы на весь век запомнилось.
Вот он к двери подходит, а там Наталья стоит. Пальчик к губам приложила — молчи, мол. Дале все как во сне было. Манит она к себе Якова и шепчет:
— Стосковалась я без тебя, миленький. Моченьки нет терпеть, голубчик мой. Подружки мои монашенки сейчас почивать улеглись, а я к тебе, как на крыльях, полетела. Только уж, будь ласков, никому не сказывай про меня, а то быть беде. И тебе плохо будет, и мне, и детишкам нашим нелегко придется.
Скинула она рубашечку, у Якова аж дух перехватило — дальше плохо запомнил, что и было.
Ну, мужик с бабой, сам знаешь, чем занимаются. Предались они телом друг дружке, только чует Яков: не так что-то, неладно. Наталья, вишь, не одного ребеночка выкормила, а тут титьки, как у козы молодой, как каменные. Но значения попервости не придал.
Так и повелось: как вечер, идет Яков в амбар к Наталье своей ненаглядной, весь день только о том и думает, что ночью будет. Любил же он ее без памяти. Но ночь за ночью все страннее и страннее ему кажется. За все время баба ни разу о ребятишках не спросила, хотя мать была, каких мало, — нежная и ласковая. Задумался Яков: к чему бы это такое? А тут дедушка Карпа забеспокоился. Угланы-то, вишь, к нему прибегали:
— Пусти, дядька, к себе ночевать, а то нам без папаньки страшно в избе.
Стал Карпа присматриваться, все как есть выглядел. Пришел к братану: