Страшные сказки - Тихов Василий. Страница 15
Так что мужика верховского, видать, простили, хотя и грех на нем тяжкий был. А обычай страннику уважение оказывать у нас и до сего дня в силе остался. Только разные людишки пользуются этим. У нас ведь и кержаки есть, те, которые другой веры придерживаются, челдоны, по-нашему. А тут девки-студентки к ним приходят. «Ой, да какие у вас иконки хорошие, да книжечки старинные. Не дали бы нам? Мы, — говорят, — для науки, чтобы не пропало». А старикам-то ведь неведомо, какая такая наука книжками да иконками занимается. Отказали они, больше и на порог пускать не стали. А на следующий день старица с посохом в ворота стучит. Сама в рубище, волос, как крыло вороное, только седина серебрится. Приняли ее старики, уважение, почет оказали. Бабка ее в баньку повела с дороги. Та, слышь, в предбаннике крест медный сняла с шеи, напросилась, как и положено. А после бани: «Я, — говорит, — по деревням хожу, людей в истинную веру обращаю. Уж многих обратила. Одно плохо — старая-то вера, она все по книжкам писана, а книжек недостаток. Вы уж, коли есть, не поделитесь ли для святого дела?» Ну, старики рады стараться — выложили все добро на стол. А странница книжки полистала, три штучки отобрала. «Эти, — говорит, — сгодятся. Мне-то самой уж не унесть, вы девкам завтра отдайте. Я девок завтра за книжками пришлю». Сказала — и за порог. А наутро давешние девки и пришли. Старики им все и отдали.
Вот как так? Зачем такой обычай? Был бы Гриша сейчас живой, отругал бы он стариков. Он, вишь, у нас как святой почитался — с каждой болячкой, с каждой бедой к нему шли. А ведь многое он в жизни своей повидал, с разных сторон ее пощупал, многое ему открыто было, что нам и не снилось. Помнишь, поди, я тебе сказывал, как он на колдуна хотел выучиться, как распятие святое его от этого дела отвернуло. У этого его хотения тоже своя история есть. Он ведь не из богатеньких, жизнь свою в людях начинал — по найму робил, а сызмальства в подпасках у Якуни. Тогда-то его и зацепило.
Якуня, говорит, психоватый был — волосья сивые из-под шапки лохмами во все стороны лезли, а как заговорит — будто кто его за язык потягивал. Он у нас и жил, в нашем конце. Избу-то уж не рубил — пришлый был человек. В бросовом сарае устроился, откупил его у хозяев за три рубля. А как совсем студено станет, наряжался обутки шить. Пока семью обшивает, так и живет в избе на всем готовеньком. Ввечеру соберет вокруг себя угланов и давай складно так сказывать про Илью Муромца, Егора Святибора — богатырей наших русских, как Егор крышкой гробовой накрылся да там и дух испустил. Сказывал, как Илья-крестьянский сын ворогов на Руси святой крушил. Интересно было, заслушаешься. Вот Гриша по малолетству и терся возле Якуни. Тут-то Якуня и заприметил углана. Сходил, родителям поклонился, чтобы в обучение отдали пастушескому ремеслу. Те уж не супротивничали — семья большая, семеро по лавкам, а кормиться не шибко хорошо приходилось, коровенка-то одна, трудно без подмоги. Так и повелось: куда Якуня, туда и Гриша. Неразлучные были друзья, хотя и не все секреты сразу пастух своему помощнику открывал.
У Якуни, вишь, дудка такая была, он ее трубой ерихонской, как подопьет, называл и завсегда, когда гулял, по-матерному молился и в трубу дудел. Делал он ее тайно, на всю жизнь, запасной-то уж не было. Сказывали, что к лесному хозяину на поклон ходил, чтобы первейшую осину во всем лесу отобрал. Трубу-то из бесовского этого дерева делать положено, чтобы две вершинки у него были да одна молнией расщепленная. Тогда, слышь, сатана в нее вселяется. Но пастух сам трубы опасался, вот берестой и обматывал. Видал ведь: у нас корчаги полосками обвиты. Это не только для прочности, но и для сохранения от нечистого духа: только молитвой и крестом посуду обережешь.
Вон у меня было. Сергунькины, Коляновского внучка, на дальние покосы отправились, а его у нас оставили — углан еще был, с собой брать невозможно. Вот мы и остались с ним вдвоем домовничать: со скотиной управляться, по хозяйству там делать, что надобно. Матушка мне наказала с вечера муки для квашонки насеять да растворить на утро, чтобы хлебушек пекчи. Я, как велено, все исполнил, и со скотиной быстро управились. Ночевать-то еще неохота, вот я и вздумал сдуру подшутить над Сергунькой, он чуть помладше был. Спустил с вышки к самому окошку нитку и биток к ней привязал. Это мы в бабки играли, у меня биток знатный был — я его свинцом от дроби залил. Привязал так для ветра — он дунет, нитка раскачивается, вот биток и стучит, и трется, и колотит в окно. А ближе к вечеру я Сергуньку рядом посадил и зачал страсти разные рассказывать. Ох, я и постарался. И про лесного хозяина, и про русалку, которая парней в воду затаскивает, и про банников, как они кожу с человека сдирают. А еще сказывал, как лешачиха ближе к ночи к избам приходит — в окна, двери стучит, беду накликает. Сама, говорил, она голая, черная, титьки аж до пояса болтаются, а в хайле огонь горит. Ежели к ней человек на крылечко выйдет, она его поцелует, а потом удавит волосьями своими долгими до смерти. И не нашлось еще смельчака, который бы сладил с лешачихой добром.
Сергунька со страху трясется.
— Неужто и крест ее не берет и молитва?
— Не, — отвечаю, — она от креста и молитвы заговоренная.
А тут как раз ветер и дунул. Биток у меня как заколотит в окно! Скребет и колотит, скребет и колотит! Сергунька под стол полез.
— С нами крестная сила! — кричит. — Спаси, Господи!
А я еще пуще страху подпускаю:
— Лешачиха! В хайле огонь, в руках кочерга! Спасайся, кто может!
Мне-то смешно, а Сергуньке не до смеху. Сам, как плат, стал, уж и креста толком на себя наложить не может. Тут я смекнул, что вовсе так парень от ума отстанет.
— Хватит, — говорю, — вылезай, Сергунька. Ушла лешачиха, никого уж за окном нет.
А стукоток-то продолжается.
— Кто ж тогда стучится? — спрашивает Сергунька.
— Да это я биток на нитку привязал.
Ох, как он осерчал! Пожитки собрал, в свою избу лыжи навострил. Еле удержал его. Да и то, если б про лешачиху не вспомнил, утек бы от меня.
Так, считай, до ночи дружба у нас и расстроилась. Ночевать-то на полатях порешили. Только я перед сном заставил Сергуньку в голбец слазить, квашонку вынести, чтобы дошла к утру. Он побурчал, да ослушаться не посмел — признал-таки за старшего. Вот улеглись мы с ним, в избе уж темно стало — ветер непогодь натянул. Стал я Сергуньке сказки рассказывать, да опять на леших-то и свернул. Сергунька не верит теперь:
— Выдумываешь все. Вон как про лешачиху набрехал — до сих пор поджилки дрожат.
— Да вот те крест, Сергунька, ни словечка не соврал. Все как есть рассказал. У многих уж такое бывало. Вон, у Пантелея баба. Он в солдаты ушел — дак на второй год, считай, лешачиха навыла. Пришла под окна и выла до утра. Дак через месяц известие получила Пантелеиха, что мужика ее на манервах жизни лишили.
— Не боюсь я твоей лешачихи. Не возьмет она меня на пече, сам знаешь. Только в избе покажется, я на печку и прыгну.
— Лешачиха-то одна беда. Да человеку дьявол вона сколь напастей да ловушек в жизни строит! В голбец спустишься — дак и там нечисто. Слыхал ведь про суседко-то.
— Сдыхал. Но суседко, он ласковый, он человека зря обижать не будет. Разве только не по нему что сделаешь.
Только так сказал, застучало что-то, зашебуршало.
— Чуешь ли, Сергунька, шебуршит кто-то в голбце?
— Чую, Егорушко. Дак это твой биток, видать, за окном колотится. Ты ж его не отвязал.
— Да вот он, Сергунька, у меня. Ты пока под столом сопли распускал, я сбегал да отвязал.
— Опять ведь шуткуешь, Егорушко. Нет у меня веры тебе ни на копеечку-медяшку. Сам в голбец спущусь доглядеть, что за каверзу ты опять подстроил.
— Ой, не ходи, Сергунька. Чую я, неладно там. Я ж муку не перекрестя оставил.
— Дак она, поди, в корчаге с берестой. Не должны ее трогать.