Статский советник - Акунин Борис. Страница 9

Требовались стальная воля, богатырская сила, безупречная чистота.

Воля досталась ему от рождения, надо было только ее развить. И он разработал целый курс преодоления собственных слабостей – главных своих врагов. Страха высоты: ночью часами вышагивал взад-вперед по перилам железнодорожного моста, заставлял себя не отводить глаз от черной, маслянистой воды. Гадливости: ловил в лесу гадюк и не отворачиваясь смотрел в мерзкую шипящую пасть, пока упругая пятнистая плеть неистово обвивалась вокруг голой руки. Застенчивости: ездил в уездный город на ярмарку и пел там под шарманку, а слушатели покатывались со смеху, потому что ни голоса, ни слуха у хмурого полоумного еврейчика не было.

Богатырская сила досталась труднее. От природы Грин был крепок здоровьем, но неловок и узок в кости. Неделя за неделей, месяц за месяцем он по десять, двенадцать, четырнадцать часов в день растил телесную мощь. Действовал по собственной методе, поделив мышцы на нужные и ненужные. На бесполезные мускулы времени не тратил. Начал с тренирования пальцев и продолжал до тех пор, пока не научился запросто гнуть между большим и указательным не только пятаки, но и алтыны. Потом занялся кулаками – колотил по дюймовой доске, разбивал суставы в кровь, мазал ссадины йодом и снова бил, пока кулаки не обросли мозолями, а дерево не стало переламываться от первого же удара. Когда дошла очередь до плеч, нанялся на мельницу таскать четырехпудовые мешки. Живот и поясницу развивал при помощи французской гимнастики. Ноги – посредством велосипеда, причем ехал только в гору, а с горы нес машину на себе.

Тяжелее всего давалась нравственная чистота. От излишеств в пище и бытовых удобств Грин отучился быстро, хоть мать и плакала, когда он закалял себя голодом или в октябрьскую дождливую ночь отправлялся спать на железную крышу. Но отрешиться от физиологического никак не получалось. Не помогали ни голодовки, ни стократное подтягивание на патентованной английской перекладине. Однажды он решил вышибить клин клином – вызвать у себя отвращение к половому. Поехал в уездный город и нанял у станции самую мерзкую из всех гулящих. Не подействовало, только хуже стало. Значит, оставалось полагаться на силу воли.

Год и четыре месяца Грин выстругивал из себя спичку. Он еще не решил, где тот коробок, о который ему суждено чиркнуть перед тем как сгореть, но уже знал, что без крови не обойтись, и готовился обстоятельно. Научился без промаха стрелять по мишени. С двенадцати шагов бросал в маленькую дыню нож, молниеносно выхватывая его из-за пояса. Засел за химические учебники и изготовил гремучую смесь собственной рецептуры.

С трепетом следил он за небывалой охотой, которую решительные люди из партии «Народная воля» устроили на самого царя. Царь не давался им в руки, его хранила таинственная сила, раз за разом посылавшая самодержцу чудесное спасение.

Грин ждал. Он начинал догадываться, что это за чудесная сила, но пока еще боялся верить такому невероятному счастью. Неужто история выбрала именно его, Григория Гринберга? В конце концов он был всего лишь мальчишкой, одним из сотен, а то и тысяч точно таких же юнцов, мечтавших о короткой жизни пылающей спички.

Ожидание закончилось мартовским днем, когда застоявшаяся река трещала и горбилась перед ледоходом.

Грин ошибся. История выбрала не его, а другого мальчишку, несколькими годами старше. Он бросил бомбу, раздробил императору ноги, а себе грудь. Перед смертью на минуту очнулся, на вопрос об имени ответил «не знаю» и ушел, осыпаемый проклятьями современников, но заслуживший вечную благодарность потомков.

Судьба поманила Грина и обвела вокруг пальца, но бросить не бросила, из железных объятий не выпустила, а подхватила его, недоумевающего, онемевшего от разочарования, и поволокла кружной дорогой навстречу цели.

* * *

Погром начался, когда аптекарева сына в городке не было. Охваченный жадным, ревнивым любопытством, он на два дня уехал в Киев, чтобы узнать подробности цареубийства – газеты излагали невразумительно, больше налегая на верноподданнические излияния.

В воскресенье утром в слободе за рекой, где жили гои, ударил набат. Кабатчик Митрий Кузьмич, отряженный обществом в Белоцерковск, приехал с подтверждением, что слух был верный: царя-императора убили жиды. Значит, абрашек можно бить, и ничего за это не будет.

Пошли толпой через железнодорожный мост, разделявший городок на две части, православную и жидовскую. Шли чинно, спокойно, с хоругвями и пением. Вышедшим навстречу представителям – раввину, директору еврейского училища и рыночному старосте – ничего не сделали, но и слушать их не стали. Просто отодвинули в сторону и разбрелись по тихим улочкам, слепо пялившимся закрытыми ставнями. Примерялись долго – не хватало толчка, чтоб растворилась душа.

Тот же кабатчик и положил почин – вышиб дверь в шинке, что открылся в прошлый год и испоганил ему всю торговлю. От треска и грохота очнулся народ, вошел в настроение.

Все вышло, как положено: пожгли синагогу, пошарили по хатам, кому ребра намяли, кого за пейсы оттаскали, а к вечеру, когда в шинкарском погребе отыскались припрятанные бочки с вином, кое-кто из парней и до жидовских девок добрался.

Возвращались еще засветло, унося тюки с добром и пьяных. Перед тем как разойтись, порешили всем миром: завтра не работать, потому что грех работать, когда у народа такое горе, а снова идти за реку.

Вечером вернулся Грин и не узнал городка. Выломанные двери, летают перья и пух, тянет дымом, из окон женский вой и детский плач.

Родители уцелели, отсиделись в каменном подвале, но дома было мерзко: погромщики разломали больше, чем взяли, а злее всего расправились с книгами – и хватило же усердия рвать страницы из всех пятисот томов.

Невыносимо было смотреть на белого, с трясущимися губами отца. Он рассказал, что аптеку разнесли еще утром, потому что в ней спирт. Но это не самое страшное. Старому цадику Белкину проломили голову, и он умер, а сапожниковой Гесе за то, что не отдавала дочь, отрубили топором половину лица. Завтра толпа придет снова. Люди собрали девятьсот пятьдесят рублей, отнесли исправнику. Деньги исправник взял, сказал, что поедет за воинской командой, и вправду уехал, только к завтрашнему утру не обернется, так что придется потерпеть.

Грин слушал, бледнея от страшного разочарования. Так вот к чему готовила его судьба? Не к ослепительной вспышке, что взметнется из-под колес золоченой кареты и прогремит на весь мир, а к бессмысленной смерти под дубьем похмельного сброда. В глухом захолустье, ради жалких, неинтересных ему людей, с которыми у него нет ничего общего. Он даже толком не понимает их чудовищного говора, потому что дома всегда разговаривали по-русски. Ему дики и смешны их обычаи, да и он для них чужак, полоумный сынок еврея, который не захотел жить по-еврейски (и что, я вас спрашиваю, из этого вышло?).

Но тупость и злоба мира требовали ответного действия, и Грин знал, что выбора у него нет.

Утром в слободе снова ударил колокол, и с майдана к мосту двинулась густая толпа, многолюднее, чем накануне. Сегодня не пели. После шинкарева вина и аптечного спирта лица были мятые, но деловитые. Многие волокли тележки и тачки. Впереди с иконой шел самый главный человек, Митрий Кузьмич, в красной рубахе и новом казакине хорошего сукна.

Ступив на мост, толпа вытянулась в серую ленту. По реке такой же серой неостановимой массой плыли ноздреватые льдины.

В дальнем конце моста, между рельсов, стоял высокий жидок в пальто с поднятым воротником. Держал руки в карманах, хмурый ветер трепал черные волосы на непокрытой голове.

Когда передние подошли ближе, стоявший не произнеся ни слова вынул правую руку. В ней чернел тяжелый револьвер.

Передние хотели остановиться, но задним револьвера было не видно, они напирали, и движение толпы не замедлилось.

Тогда черный человек выстрелил поверх голов. В звонком утреннем воздухе хлопок получился гулким, речное эхо подхватило его и многократно повторило: Кррах! Кррах! Кррах!