Ладога - Григорьева Ольга. Страница 19

– Сюда! – Из кустов женское лицо выглянуло и рука тонкая, к себе зовущая. – Сюда!

Миланья? Откуда? Зачем?

– Быстрее же, неуклюжие! – громким шепотом торопила она.

Сама дышала едва, плат расписной на затылок сбился, щеки пятнами красными полыхали. Видать, прямиком по полям бежала, чтоб нас нагнать…

Бегун нырнул в кусты, Лис за ним… А я не решался. Бабе довериться, что голову в петлю сунуть – иль беды жди, иль избавления нежданного…

– Пошли! – Медведь меня чуть не забросил в заросли пышные и сам рухнул сверху, всем телом к земле придавив. Покатились так, в обнимку, в овражек, за кустами не примеченный.

– Пусти! – забрыкался я.

– Тихо! – Он меня по-прежнему к земле прижимал, лишь сдвинулся немного, голову освободив. – Молчи да смотри.

Мог бы и не упреждать – сам я на дорогу, без указок его, глядел. Как не поглядишь, когда неслось по ней пыльное облако, топали в нем тяжело ноги людские. Я едва в пыли мужиков терпилинских различил… Злых, красных, с кольями да вилами в руках. Не наказывать нас они бежали – убивать… Сколько же их за нами вымахнуло?!

– Это он… – шепнула тихонько Миланья и, глаза мои удивленные заметив, пояснила: – Муж мой. Сам не пошел – духу не хватило, зато всех родичей натравил – до вечера теперь будут вас по дороге сыскивать…

– Ну, Бегун! – развернулся Лис к певуну. – Удружил ты нам, кобель похотливый!

– А ты на него рот-то шибко не разевай! – одернула его Миланья. – А то крикну – воротятся мужики наши и мигом тебя замолчать заставят.

Она покраснела и вдруг улыбнулась печально:

– Не он виноват – я его в постель затянула. А он и не ведал ничего, вином одурманенный.

Вот дело неслыханное – сама в позоре призналась без робости! Наших баб пыткой не заставили б на себя самих клепать, а эту и не принуждал никто – сама открылась…

Она на меня глянула грустно:

– Не суди, не знаючи… С Поведом жить, что с блазнем холодным – ни сердца, ни постели не греет!

Сказала и вновь на дорогу уставилась…

Мужики протопали уже, и стелилась она пред нами пустая да ровная, но попробуй вылези… Медведь, видать, о том же подумал, оттянул ворот срачицы, от натуги взопрев, вздохнул:

– Куда ж нам теперь?

– В Горелое – больше некуда, – быстро ответила Миланья. – Туда наши не ходят, боятся.

И Хитрец говорил похожее что-то…

– Чем же страшно оно?

– Того не ведаю. – Она платок сбившийся поправила, улыбнулась задорно. – По мне – так везде, где Поведа нет, хорошо!

А ведь красивой она бабой оказалась! Как я раньше не приметил этого? Хотя и догадаться мог бы: Бегун красоток сердцем чуял, ему ум светлый да глаза ясные для того не надобны были…

Хитрец тихонько, голову поднять опасаясь, ко мне подполз, потянул из мешка телятину. Локтями по влажной траве оскальзываясь да ругаясь на кусты низкие, растянули ее на земле, принялись пальцами водить, путь искать. Миланья через плечо Бегуна перегнулась, засмеялась:

– Не надобны вам рисунки эти! До Горелого вас сама доведу да там жить останусь. Там меня никто не сыщет.

– Одна, что ли?

У меня аж дух захватило – эх, этакой бы отваге да сердце верное – цены бы бабе не было!

– Я и одна смогу, чай, не раз уж сбегала…

Лис ухмыльнулся, потянул ее за поневу, шепнул:

– Коль тебе наш Бегун глянулся, так и его с собой оставь, а то с ним морока одна!

– Ты! – Бегун привстал, замахнулся на охотника, но тут же обратно ничком кинулся. – Идут!

Терпильцы не бежали уже – тихо шли да зорко по сторонам поглядывали. Уразумели, наконец, что успели мы с пути тореного соскочить… Теперь я их и разглядеть толком смог. Спасла нас Миланья от смерти верной. Мужики были все охотникам нашим под стать – рослые да крепкие. Рубахи их, от пота взмокшие, к спинам могучим прилипли, рожи, точно солнце вешнее, жаром пылали…

– Догнали? – Навстречу им Повед шел, опасливо по сторонам озирался. С ним рядом Вышата махиной грозной неспешно шагал.

Один из мужиков вперед выступил, развел руками:

– Утекли тати… Спрятались…

Остальные загалдели тут же, обсуждая, что да как. Тонкий голос Поведа все остальные перекрыл, понесся визгливым лаем:

– Это сестрица твоя дурная им помогла!

Тявкал он на Вышату, будто щенок-одногодок на пса матерого – прикрикнет тот, и он, хвост поджав, на брюхо ляжет. Но Вышата помалкивал, потому и орал Повед, отважно грудь выпятив:

– Почему не удержал ее? Вышата плечами пожал, удивился:

– Разве я ей муж?

Повед ногой топнул, пыль взметнул, но возразить не смог – нечего сказать было.

– Чего шумишь? – спокойно проронил Вышата. – Чай, не всю жизнь они по кустам да лесам будут сидеть – на дорогу выйдут. Покарауль их, коли хочешь, а мне с тобой да твоей женой строптивой возиться недосуг.

Он к печищу повернул, зашагал широко, не оглядываясь. За ним потянулись мужики, пыл боевой уняв. Повед, ворчать не переставая, последним двинулся. Уж скрылись все, а его рубаха все еще пятном белым меж кустов маячила…

– И нам пора, а то додумаются – по кустам шарить примутся. – Миланья потянула меня за рукав. – Есть у меня тропка заветная, никому, окромя меня да Вышаты, неведомая. Она к Горелому приведет…

Выбирать не приходилось. Встал я, отряхнул колени и спину, глиной изгвазданные, мешок на плечи вскинул да вдруг, ни с того ни с сего, слова, Чужаком сказанные, вспомнил. До того верны они оказались, что аж пот холодный меня прошиб.

Неужто так далеко зрил сын Сновидицы, материнской ворожбе научась? Уж сколь прошагали мы к цели заветной, а еще ни разу не довелось мне пути выбрать. Через лес загадочный нас Хитрец провел, через Соколий Мох топкий – Бегун, а нынче впереди всех Миланья шла, дорогу указывала…

В который раз сжалось сердце, рванулось из груди, беду и вину свою сыскивая, вскричало исполошно да беззвучно: где же ты, Чужак, где?..

МИЛАНЬЯ

Когда я поняла, что отличаюсь от других, – в детстве раннем, когда в дальний лес убегала да вдыхала полной грудью запах прелых листьев, иль чуть позже, когда рано утром появились в нашем печище люди с искаженными страхом лицами и горящими палками в руках да принялись швырять эти палки в мирно спящие избы? А может, еще позже, когда, стоя перед братом, выла я по-волчьи, не разбирая его речей и лишь одно твердо зная: хочет он запереть меня в золоченую клетку и отобрать все, ради чего жила я на свете, – свободу мою, просторы вольные, душу широкую?

Когда бы ни поняла я сути своей, а казалось, всегда ведала, что живут во мне две половинки разные и стоит захотеть лишь, разлепятся они, превратят меня из человека в зверя могучего, вольного… И мать моя такой была. А вот отец – иным. Вышата, брат мой, в отца пошел, а я в мать удалась.

Почему мать, красивая да статная, именно отца моего в мужья выбрала, как слюбился он с женой-оборотнем – кто знает, а только жила мама с ним без ссор и обид, покуда не появились в нашем печище поджигатели и не спалили ее, с отцом вместе, в избе родимой.

Отцу предлагали, правда, уйти, да отказался он – видать, не мыслил себя без жены.

– В жизни, – сказал, – не называл я ладу мою нежитью и в смерти так не назову!

Стоял он в свете факелов гордый, прямой, закрывал мать грудью могучей, улыбался жестко смерти в лицо. Один из пришлых в него огнем ткнул, рявкнул:

– Чем обаяла тебя оборотниха? Очнись!

Он засмеялся презрительно, сверкнул глазами серыми:

– Самому тебе очнуться впору. Ты сейчас любого оборотня страшней!

Из толпы мужик выступил. Борода у него черной лопатой на грудь свисала, на плечах сильных болталась шкура волчья, наизнань вывернутая.

– Что с ним разговаривать! – заорал. – Жги их, нежитей!

И первым в дверь приоткрытую факел смоляной кинул. Остальные навалились на отца кучей, втолкнули его с матерью в избу да дверь подпоркой придавили.

Я с Вышатой в это время в кустах сидела. Зажимал он мне рот ладонью, шептал:

– Молчи, молчи…