Ладога - Григорьева Ольга. Страница 4

Она заговорила первой:

– Эх, Хитрец, неведомо, спас тебя Старейшина иль погубил. Даже я не знаю. Ведаю только, что этому мальчику имя не надобно. Много у него будет имен, но ты все же потешь Старейшину, назови ребенка Славеном – и звучно, и красиво…

– Каких имен? Почему много? – удалось прохрипеть мне. Сновидица бережно приподняла мою голову, поднесла к губам чашку с зельем.

– Пей, пей да не слушай глупую ведьму.

Я покорно всосал внутрь отвратительную вонючую жидкость. Отлегла тяжесть с души, поплыли перед глазами видения…

Снился мне Старик в призрачно-белых одеждах. «Славен, – говорил он и улыбался. – Славен…»

А наутро проснулся я уже с именем на устах. Старейшине оно глянулось – мял его на слух и так, и этак, прикидывал: «Славен, Славен, Славен…»

– Верно болтают люди – умен ты, – сказал наконец. – Быть тебе при моем сыне наставником…

Разве мог я когда о такой чести мечтать?! Не мудрено, что всю душу в мальчонку вкладывал, – самолюбие да тщеславие свое тешил.

Славен рос быстро. Года летели словно птицы – вроде только что были рядом, глядь – а уж едва виднеются за облаками…

Как вышло, что привязался я к упрямому, умному и своенравному мальчишке? Как растопил он мое сердце, чем сломал лед, от других отделяющий? Может, случилось это, когда потерял он мать и прибежал ко мне – испуганный, дрожащий, но по-прежнему упрямый? Он так и не заплакал тогда… По-своему, по-мальчишечьи боролся со смертью, родительницу отобравшей, и победил, пусть хоть в малом…

Были те годы для меня будто медовуха перепревшая, сладкими – опять любил, и горькими – таил от всех эту любовь. Славен был сыном Старейшины; как смел я мечтать, чтоб стал он моим сыном? Вновь я начал бояться: не за себя – за него, молодого, горячего, несмышленого…

Верно, потому и дрогнуло недобрым предчувствием сердце в ту страшную ночь, когда завопила Сновидица, людей к кострищу собирая… Сжалось, беду чуя…

СЛАВЕН

Голос у нашей Сновидицы – что охотничий рог, коим по весне оленьих маток призывают. Уж если заголосит она – все печище на ноги поднимется и сбежится слушать, о чем орет старуха. На что отец мой удал да смел был, а услышал средь ночи ее вопли – вскочил, заозирался испуганно. Редко Сновидица о добром вещала, чаще беды да неудачи предрекала. А в эту ночь и вовсе спятила.

– Вставайте, люди добрые! – кликала. – Вставайте и внимайте Княжьей воле! Вставайте для радости!

Вставайте для печали! Сам Князь избранных укажет! Угольным крестом отметит!

Полуголые да перепуганные люди повыскакивали из домов, ринулись на свет костра. Лица у всех помятые, исполошные – средь ночи подняла старуха да и не случалось еще такого, чтобы сам Князь Ладожский к болотному люду обращался! Вести из далекой Ладоги бывали, конечно, и указы Княжьи ведунья частенько выкликала, а жили все же своим умом да по своей совести. Ладога далека, не пойдешь к тамошним боярам суд вершить, вот и шагали, чуть что, к моему отцу, кланялись ему в ноги:

– Рассуди, Старейшина. Реши дело миром.

Отец и судил, как умел – твердо да сурово. В наших краях иного суда не признают – не выживешь в Приболотье без строгого закона. Отец в печище нашем – и правда, и доля, и единственная надежа в беде. Даже Сновидица его почитала, говорила мне, когда еще мальчишкой был:

– Светла голова у твоего батюшки, правдиво сердце, учись, пока не повели боги в дальний путь да имя не сменили.

Я ее понять не мог. Боги… Путь… Имя… Глупость какая-то… Нравилось мне имя Славен, коим нарек меня ученый муж, Хитрец, и менять его я не собирался. Для чужих, правда, иногда иное имя сказывал, чтоб не навредили ненароком. Истинное имя – словно брешь в щите – всякого уязвимым делает. Вот только незнакомцы в Приболотье редко появлялись, да и те из дальних болотных печищ.

Я Сновидицу слушал, а сам мечтал удрать поскорее от грязной полуслепой старухи в густой лесок, что примостился по краю печища, заманивал разными диковинками. А она удерживала:

– Учись – сгодится наука в долгой жизни… Надоедала аж до колоты в боках! Может, потому и не любил я ее… И голос ее громкий не любил…

А нынче несся он по печищу, сзывал народ, тревожил отца. Испокон веков повелось поперед всего люда отцу моему вести доставлять. Он покой да мир в Приболотье берег, он и решал, надо ли остальным Сновидицын бред слушать. Потому и встревожился не на шутку, заслышав ее вопли.

– Почему она не пришла ко мне? Почему не пришла? – повторял, торопливо натягивая красную срачицу, что в сундуке на праздничный день хранилась. Он спешил, а я и того более – хотелось раньше всех новость узнать, отца опередить.

Полуодетым вылетел на крыльцо, уставился, пытаясь различить в бликах пламени знакомые лица. Только все одно – не разобрал. Огонь слепил, да и люди не стояли на месте – переминались, переговаривались тревожно…

Отец не задержался, вышел следом – чинный, степенный, как обычно, и не поверишь, что только миг назад кидался из угла в угол, путался в длинной рубахе. Я залюбовался, на него глядя, и людской гомон стих; лишь Сновидица тряпичным комом крутилась возле костра, бормотала что-то бестолковое.

– Говори, – приказал ей отец.

Умел он приказывать – остановилась ведунья, выглянула из-под скрывающих безобразное лицо тряпок, засмеялась пискляво:

– Не спеши, Старейший! Не по нраву тебе придутся мои слова. За то не меня – Князя вини…

Отец кивнул, даже улыбнулся слегка, но пальцы побелели, мертвой хваткой сжали деревянные перила.

– Твоя воля! – Сновидица вскликнула, заметались отголоски в дальней темноте, зашевелились, пойманные тайными духами. – Слушайте, люди! Могуча дружина Князя Меслава! Славные в ней хоробры! Немногие удостоены чести Князю да родной земле служить, а сей ночью честь эта на наш род ляжет! Достойнейших избрал Князь! Ждет Ладога избранных! Зовут их дороги, богами указанные! Слава мудрому Князю, отметившему сынов бедного нашего рода…

Она все восхваляла Меслава, а у меня от предчувствия сердце зашлось: неужто судьба добрая выпала – в Княжьей дружине воем быть? Пусть хоть молодшим, – время пройдет, вырасту, стану именитым хоробром, о коем баенники песни будут складывать и по городищам носить. Силен я, здоров, да и годами не малолетка сопливый – неужели всю жизнь мне в болоте сидеть? Нет, не для того я на свет рожден, чтоб тихо да мирно состариться, а потом помереть в безвестности, оставив за собой детишек выводок!

Уставился я на костлявый Сновидицын палец во все глаза, ждал, вот-вот устремится он ко мне, нарисует на лбу угольком черный крест; да только проходила старуха мимо и меня словно не замечала. Тут-то и вспомянул свое неуважение к Сновидице. Пришло запоздалое раскаяние. А с ним вместе и страх – не выберет меня ведунья! Наперекор Князю пойдет, а не выберет! Припомнит, как удирал от ее нудных наставлений, как при встрече замечать не желал…

Сновидица шла по кругу, шарила бельмами по застывшим лицам, а потом словно озарилась изнутри, выбросила вперед руку, начертала легким движением два креста. Один – на великане Медведе, а другой – на Лисе, возле него притулившемся. Братья долго думать не стали – переглянулись меж собой, кивнули друг дружке и шагнули в круг. Значит, одобрили Княжий выбор, согласились… Они еще и шагу не сделали, а уж заохало, застонало все печище. Не часто вспоминал о нас Меслав, а выбор сделал – лучше некуда! Таких ловких охотников и следопытов, почитай, во всем Приболотье не сыщешь. Тяжело без них будет зимовать. Во всем хороши были братья. Огромный Медведь всей детворе – услада. Руки у него золотые и сердце доброе, незлобивое. А Лис хоть и язва приличная, да любое веселье без него как-то не ладилось. Прошлой осенью уходили братья в Трясину, за змеей Скоропеей, так опустело без них печище, осиротело. Зато какой праздник был, когда вернулись!

Грудной женский голос прорвался сквозь вой толпы, ножом полоснул по сердцу:

– Не пущу! Миленький, не слушай ты ее, ведьму старую. Врет она, сердцем чую. Не ходи ты в Ладогу!