Кошка и мышка - Григорович Дмитрий Васильевич. Страница 14

Тупоумие откупщика основывалось вот на чем: как только явились у него миллионы (известно, как легко они ему достались), он вообразил себя каким-то всеобъемлющим человеком; отправляясь с этой точки зрения на пути богатства, Пукин тотчас же заразился самым непомерным тщеславием. Пройдя от доски до доски всю школу надувательства, он позволял теперь надувать себя самым жалким образом. Двум-трем негодяям, движимым, очевидным расчетом, ничего не стоило, например, уверить его, что он, Пукин, ничему никогда не учившийся, едва знающий грамоту, был все-таки умнее их всех; они твердили ему с утра до вечера, что он обладает способностями министра, что на него устремлены взоры государства, что он, Пукин, человек популярный! Пукин, при всей своей плутоватости, чистосердечно всему поверил, – поверил, как простофиля. В ослеплении своем он толковал о Европе, разрешал вопросы высшей политики, высказывал суждения о литературе, не понимая страшного комизма той роли, которую на себя принял. Фимиам, который воскуряли подленькие сеиды и мюриды, составившие двор его, решительно вскружил Пукину голову. Он помешался на том, чтоб быть популярным и чтоб об нем говорили. С этой целью, собственно, сыпал он такие безумные деньги. Стоило явиться какой-нибудь дорогой вещи, будь эта вещь: дом, лошадь, картина, главное, чтоб она была дорога и пришлась не по карману такому-то графу и князю, – Пукин тотчас же покупал ее.

Все для той же цели купил он дом в Москве и отделал его великолепно, купил дом в Петербурге и отделал его еще великолепнее. Он покупал картины, бронзу, редкости. Пукин находился в полном убеждении, что совершенно достаточно знать толк в пиве и пеннике, чтобы уметь ценить произведения искусства; он сделался меценатом, покровительствовал художникам; и тут, так же как и везде, сыпал деньги самым бестолковым образом. Художникам было это, конечно, с руки: они сбывали ему свой хлам, получая за него больше, чем за лучшие свои картины. Но Пукину было все равно, он не гнался за достоинством, – да и грех ему было! – ему нужно только знаменитое имя на картине, нужно было много картин, чтоб говорили: «известная галерея Пукина!» – вот за чем он гнался.

Роскошная жизнь, великолепные обеды, на которые не стыдились являться очень умные люди, чтобы поесть, попить и потом посмеяться над Пукиным, – все это, весьма естественно, имело некоторое влияние на мещанина, бывшего на побегушках у Сандараки. Из разбитного Степки, перетянутого сначала полушубком, потом чуйкой, потом уездным сюртучком с высокой тальей, – образовался господин, с величественной, комически-горделивой осанкой, покровительственно улыбающейся физиономией, глубокомысленно раздувающий ноздри и с достоинством махающий руками. Он самодовольно судил и рядил теперь обо всем, не терпел возражения и мрачно хмурил брови, когда что-нибудь не по нем выходило. Таким являлся он дома, сидя в бархатных своих креслах, на улице – в своей бекеше или трехтысячной шубе. На самом же деле был он тот же Степка, тот же приказчик питейного дома, но только в бобрах вместо овчины и смотревший не из кабака теперь, но из кареты, или из окна роскошного дома, в котором каждый кирпич представлялся воображению ведром пенника, сильно разбавленного водою…

Но мы, кажется, довольно уже говорили о Пукине. чтоб стоило еще распространяться о его наружности Достаточно сказать, что Степан Петрович Пукин изволили откушать чай, оделись и вельможественно расхаживали по зале, возбуждая удивление городничего и исправника и подобострастное благоговение управителя конторы и двух поверенных. Он сделал таким образом несколько поворотов, когда в дверях залы показался становой Никифор Иваныч.

– Честь имею явиться-с, Степан Петрович! – весело сказал Никифор Иваныч, делая несколько шагов вперед и протягивая руку хозяину дома.

Такая смелость, и еще в становом, видимо, не понравилась откупщику, он небрежно кивнул головою и подал палец, украшенный богатым перстнем.

– Здравствуйте, – сухо сказал он. – У вас там в стану опять что-то случилось, – отрывисто прибавил откупщик, – первый раз слышу, чтоб в одном и том же стану так часто случались у нас неприятности…

– Что такое? – спросил Никифор Иваныч, с недоумением поглядывая на городничего и исправника, которые укорительно качали головою.

– До меня то и дело доходят слухи, – продолжал Пукин, – что в вашем стану народ поминутно попадается с контрабандным вином.

– Невозможно справиться, Степан Петрович, – возразил сконфуженный становой, – мой стан пограничный, входит углом в соседнюю губернию; наконец, что ж мне делать? Я рад был бы, чтоб этого не случалось… но это совершенно не в моей власти.

– Я вам говорил, Никифор Иваныч! – произнес значительно исправник.

– Ваше дело их преследовать, Никифор Иваныч, – преследовать и преследовать! – с жаром сказал городничий, выпуская клуб дыма.

Городничий курил сигару, предложенную ему Пукиным; куря ее, городничий раздувал ноздри, щурил глаза, сладко вдыхал дым, – словом, всячески старался показать хозяину дома, что испытывает неописанное наслаждение и блаженство.

– Садитесь! – сухо сказал Пукин, обращаясь к становому и принимаясь снова расхаживать.

Услышав шум на дворе, он повернул туда голову и подошел к окну. Кучер Пукина гнал в шею какого-то седенького старичка, который хотел что-то объяснить стоявшим тут же мужикам и порывался вперед.

– Спросить, что там такое? – произнес откупщик, кивая головою двум поверенным.

Те полетели стрелою; через минуту возвратились они и, перебивая друг друга, сообщили, что какой-то мужик хочет непременно видеть Степана Петровича.

– Спросить, что ему надо… или нет, привести его сюда! – сказал Пукин.

На этот раз за поверенными кинулся сам управляющий конторой. Они ввели Савелия.

– Что тебе надо? – спросил Пукин, снисходя к такой роли по какому-то странному капризу, свойственному богатым, избалованным людям.

– Это тот самый мужик, который… – начал было становой.

– Что такое? – нетерпеливо перебил его Пукин.

– Который, – подхватил Никифор Иваныч, – в последний раз с вином попался.

– Точно так… ваша милость… – заикаясь, сказал Савелий, – по нечаянности, простите, сударь… вам господь вдвое воздаст… Сказывают… теперича с меня двенадцать целковых потребуют… простите, сударь!.. вам господь втрое воздаст!..

Добродушие старика, который, не шутя, казалось, думал, что Пукин гонится за двенадцатью целковыми, вырвало у последнего невольный смех; с этим смехом обратился он к исправнику и городничему; те также засмеялись и пожали плечами.

– Простите… сударь… Помилуйте!.. – повторил Савелий упавшим каким-то голосом.

Он чувствовал себя здесь еще более отчужденным, чем даже в суде, перед лицами с светлыми пуговицами. Так ли уж настроили старика впечатления нынешнего дня, или напуган он был поверенными, – но внутренний голос шептал ему, что перед ним теперь сила и воля страшная, – сила и воля, которые все ломили, перед которыми все должно было уступать и склоняться. Робость подступала к его сердцу и путала его мысли; он казался таким жалким, маленьким, раздавленным, уничтоженным; комкая свою шапчонку, не смел он поднять глаз и слышал только, как звенело в ушах его и как стучало сердце.

А между тем другой какой-то голос, извне как словно вторгавшийся в залу откупщика, – голос, сначала тихий, потом постепенно укрепляющийся, начинал ходить внутри и вокруг всей конторы… Голос с каждой секундой разрастался и приобретал больше и больше силы… Буря, опустошающая сёла, ломающая столетние дубы, подымающая к небесам волны морские, уносящая кровли и хижины, как щепки, – не так, казалось, ревет и грохочет, как ревел теперь этот голос, потрясавший до основания, до последних сводов каменное здание конторы… Звук откупщицкого баса терялся и пропадал, как едва приметная пискотня едва приметной мухи… Все заглушалось голосом, который, постепенно возвышаясь, вырастая сильнее и яростнее, покрывал шум города и все дальше и дальше распространялся, как громовые раскаты… И ясно, казалось, ясно для всякого слуха говорил голос: «Не бойся, дядя Савелий! Не робей! смотри прямо, – смело и прямо смотри в глаза откупщику Пукину! Не пугайся его, дядя Савелий, не кажась таким маленьким и подавленным! Смелей, дядюшка Савелий, смелей! Выпрями спину, подыми седую голову, взгляни ему гордо в глаза! Не ты перед ним маленький, – он перед тобой прах и крошка! Ты ведь также капиталист, дядя Савелий. У тебя сорок целковых, – и каждый грош твоего капитала выбит честным трудом и покрыт потом; каждый грош его миллионов заклеймен плутней! Кто же из вас двух богаче? Кто?.. Не робей же, дядя Савелий, не робей! Ободрись и прямо смотри на откупщика Пукина, он прах перед тобою, – честный ты труженик, честная, простая душа! Прах перед тобою – частицей той могучей, прочной силы, перед которой откупщик Пукин с его миллионами ничтожен, как самая ничтожная пылинка, сорванная ветром с кучи негодного сора!..»