Протей, или Византийский кризис (Роман) - Витковский Евгений Владимирович. Страница 15
К евреям в Тристецце отношение, чего скрывать, давно было особенное. В тысяча девятьсот сорок восьмом году, в одно из воскресений, решил маршал Тито, что какая-то она вообще лишняя, Тристецца, что вся Истрия должна объединиться под единым скипетром единого владыки: дорога со стороны полуострова вела в княжество по суше лишь одна, прежнее название ее ныне с большими основаниями забыто, вот и двинул президент-суржик (ибо полусловенец, полухорват) приличного размера дивизию: чтобы и грабежа лишнего войско не учинило, и князь поскорее грузился на паром и улепетывал в Триест: паромщик Хирам традиционно ни с кого за переправу больше одного моцениго никогда не брал, и ни на каком языке, кроме родного истророманского, даже молчать не хотел.
Однако в самом узком месте дороги, точно на входе в княжество, встретило титовскую дивизию неведомо что: единым преграждающим рядом стояли там десять престарелых евреев, воздевших руки к небесам. Это был полноценный миньян, губы евреев шевелились в молитве, и чем ближе пытались солдаты подойти к еврейскому заграждению, тем дальше от него почему-то оказывались они. А евреи все молились. Изредка один или два опускали руки, чтобы отдохнуть, но их тут же подменяли другие, из заднего ряда. Никакого военного сопротивления Тристецца не оказывала, но каждая из десяти еврейских семей княжества, — обычно занимавшихся меняльным делом и ссужением денег в рост, старьевщичеством и продажей с лотков жаренной во фритюре дешевой мясной и овощной закуски, что так хороша под горькую граппу, — выделила на этот раз своего старейшину для молитвы, заградившей дорогу полчищам жадного маршала. Евреи и югославские солдаты стояли друг против друга шесть дней, а потом маршалу надоело и войска были отозваны: все одно пройти по дороге, отныне получившей имя Еврейской, оказалось невозможно. Ну, а евреи размассировали руки и отправились праздновать Шабат. Им творить такие чудеса было не впервой, они помнили: как поселились они на территории княжества более тысячи лет назад, так их в княжестве никто и никогда не тревожил. Лишь бы правила кашрута во время пряжения, скажем, говядины мраморной не нарушались… но это уже дело чисто еврейское, а гои любое слопают и похвалят.
Чтобы закончить повесть о евреях Тристеццы, стоит рассказать еще одну историю. В пятьдесят третьем году основательно прославившемуся на весь мир художнику-примитивисту Ивану Генераличу Тито разрешил устроить выставку в Париже. Чтобы, значит, когда мир про Париж забудет, то хоть поживет память о том, как Генералич, художник никак не хуже «таможенника Руссо», провел в том Париже два месяца, и весь период его «бельканто», — «Женщины делают сусло», «Уборка навоза», «Перевозка сена» и прочее, — чтоб его и мир увидел и Хемингуэй, авось трезвый, заценил. Выставка длилась два месяца, Генералич торчал там все шестьдесят дней, аккуратно и ежедневно тратя два-три часа на роспись какого-то большого куска стекла: масло и стекло — вот и все, что требовалось хорватскому гению. Что именно хотел создать Генералич — долгое время оставалось неизвестным: однажды, после визита к нему гостившего тогда в Париже князя Марко II Фоскарини, в приступе ярости художник якобы взял большую ступу и истолок свою работу. Так рассказывали. Ну, мало ли какие творческие неудачи с кем случаются…
Лишь десять лет спустя, выставляя в одном из Мюнхенских музеев наиболее интересные и ценные картины своего собрания, — в частности, лучшую в миру коллекцию картин Тициана-младшего — рискнул Марко II предъявить потрясенным зрителям «якобы погибшую» картину Ивана Генералича. В традиционном примитивистском духе были изображены на ней десять еврейских цадиков с поднятыми руками, в лапсердаках и широких шляпах, стоящие на фоне гор и маячащего на горизонте моря. Картина, конечно, называлась «Граждане Тристеццы». Если бы не хрущевская оттепель, не временное замирение Тито и Хрущева, не суета вокруг спутников, примитивистская реплика Родена могла бы Генераличу с рук не сойти. Но он как раз находился в Тристецце, с разрешения Тито писал полотно «Виноградники Тристеццы». К тому же картину князь купил у художника и тут же подарил Тито, — а тот факт, что очень скоро князь был приглашен в Израиль посадить дерево в аллее Герцля, лишь недавно открытой для увековечивания памяти тех, кто спас во время Шоа жизнь хоть одного еврея, как-то прошел незамеченным. Князь был католиком, однако, как и Италия, почел за благо остаться порядочным человеком и евреями не торговать. Немцы требовали выдачи всех десяти местных семей, но как ушли попить хересу, так от них известий больше не было.
Вдали, на острове Тедеско, ухнула пушка, что означало полдень. Василий дал себе еще полчаса на отдых, оперся на парапет, стал смотреть вниз.
От памятника в сторону Монте Словено маршировал отряд в ярких мундирах. Это были сразу все шесть полицейских, которых позволяло себе содержать княжество: пять бравых молодцов под два метра и еще более высокий сержант. Помимо них в княжестве имелись еще шесть личных гвардейцев князя, — вот и вся армия державы, прочую безопасность обеспечивала тут возможность оффшорной регистрации, столь необходимой каждому деловому человеку. Не менее трех сотен граждан Тристеццы служили секретарями в зарегистрированных здесь фирмах, таков был и друг и ровесник Василия, шотландец Дуглас Маккензи, секретарь ресторана «Доминик», который принадлежал известному владельцу международной сети ресторанов господину Доместико Долметчеру. С Дугласом у Василия были не только общие кинематографические интересы, но, увы, и болезнь, причем в более тяжелой форме, от них подъем на башню не помогал и рубка дров тоже, приходилось по три дня пребывать в бреду, да еще и работать в это время, регистрируя в Тристецце заезжавших в нее час-другой деловых людей. Кусок пиццы насущной давался Дугласу тяжким трудом, и Василий другу сочувствовал, — тем более что и у Дугласа в кино был свой двойник-актер, канадский француз Ксавье Долан из «Я убил свою маму», тоже похожий на гея, но при малярии человеку практически не до ориентации. Снимал бы Василий кино — пригласил бы Дугласа. Но ничего он не снимал. Какая-то тайная жизнь у него, возможно, и была, но никого она в те времена не интересовала.
Ресторан, в котором ждал сегодня Василия отец и референты его временно миролюбивого штаба, располагался почти напротив той самой синагоги на недлинном проспекте Марко Поло. Здание восемнадцатого века было тесновато, да еще в нем, помимо собственно ресторана, занимавшего первый этаж, находился дипломатический корпус — консульства почти тридцати государств, установивших дипломатические отношения с Тристеццей. Собственно посольств имелось два, но уже в соседних домах, — это были посольства Греции и некоего южноамериканского государства, нуждавшегося в запасной оффшорной зоне. Однако, в отличие от дома с рестораном, выглядели эти дома нежилыми.
Князь, его светлейшее высочество Марко III, иной раз удостаивал «Доминик» посещением. За столом в этом случае распоряжался хозяин, готовил только шеф-повар Годемир Спонца, даром что в княжестве был он чуть не старше всех и по календарным причинам познакомиться не мог разве что с убитым эрцгерцогом. Всегда присутствовал выписанный из-за семи морей сигарный дегустатор, витолье, ибо князь курил. Кависты и сомелье буквально не дышали, хоть и были местными. Немолодой официант всегда был один и тот же и всегда один, шеф-повару он доводился внуком, больше здесь не доверяли никому. Страшно подумать, какая свистоплясь, какой праздник закатит страна, когда через два года будет отмечаться двухсотлетие династии Фоскарини, князь точно будет кормить половину княжества, вторую половину будет кормить «Доминик». И нельзя исключить того, что на деньги Ласкарисов.
Василий последний раз глянул на море, потом привычно обозначил конец своего лечебного путешествия: постучал по истертому тысячами рук парапету смотровой площадки белым кольцом-печаткой. Кольцо было старое и невзрачное, на нем с трудом читались две сплетенных греческих литеры, бета и лямбда. Уже лет семь как оно не снималось с пальца, но владельцу не мешало. Василий стал спускаться, ибо солнце припекло его светлую голову. Над каждой двенадцатой ступенью светился фитилек керосиновой лампы местного производства, стены дышали древностью. Здесь, как незримо тролли живут в мостах, незримо жили магические змеи и ящерки, кормившиеся днем — светом, ночью — тьмой. Вместе с Василием спускались, следуя под потолком, двое старых его друзей — ирреальные гекконы Мада и Ролла: один гордился тем, что его предок Шон прожил долгие годы за ухом у секретного чемпиона Испании по русской револьверной рулетке за 1492 год, у самого Хуана Родригеса Бермехо, — другой гордился тем, что его дедушка Блюм жил в шевелюре самого виконта Анри де Мальпертюи, из револьвера которого известный новеллист О. Генри сумел четыре раза убить одного и того же героя. Кроме Василия, они не любили никого.