Артамошка Лузин. Албазинская крепость (Исторические повести) - Кунгуров Гавриил Филиппович. Страница 56
Дверь вновь завизжала, в кабак суетливо ввалились два монаха. Они сдернули шапки, наспех перекрестились и — к стойке.
— Человече, — звонко сказал шустрый монах, — по чарочке-гагарочке да по рыбке круто соленой поднеси!
— От устали едва рясы на грешном теле несем, — невнятно пробормотал второй, отдирая снежную сосульку с жидких усов.
Монахи уселись на лавку и щурились от тусклого огня. Шустрый монах вскидывал руками и скороговоркой, вкрадчиво говорил:
— Отче Гаврила, сказывали те бегуны и пропойцы превеликие вести о землях, что за Леной-рекой.
— Умолкни, Алексашка. Твердишь, ты сие с полуночи, подобно петуху — трижды, без умолку, — важно сказал отец Гаврила и рванул зубами рыбу.
Ярошка шумно поднялся и подошел к монахам.
— Хлеб-соль.
— В добрый час! — ответили монахи враз.
— Отколь бредете, чернорясники?
Монахи притихли.
— Аль беглые?
Монахи испуганно поднялись с лавок.
— Что трепещете, аль уразуметь не в силах, каков я есть человек? Царским доносчиком не бывал…
— Вестимо, — невпопад бросил шустрый монах, а Гаврила степенно добавил:
— Бредем, куда перст божий указует.
— Перст добр, коль кабака не минуете, — закатился Ярошка смехом.
Монахи захихикали.
— Злобу таю я на монахов, большую злобу…
— Что злобишься?
Ярошка развернул пергамент:
— Вот это уразуметь не могу. Помогайте, чернорясники, в грамоте вы дошлые.
Оба монаха забегали по пергаменту глазами. Шустрый монах, захлебываясь, тараторил:
— Грамота страшенная, не иначе — краденая…
— Ты не о страхах, ты давай делом, — нахмурил брови Ярошка.
— А дела еще более страшенны: древний пергамент — чертеж превеликого Искера — землицы сибирской, от пояса каменного до реки, нареченной «Лена».
— А по-за чертеж как пройти?
Монахи переглянулись.
— Места неведомы, — осмелел отец Гаврила, — нехожены, неезжены, страшны и бездонны, от человеческого разума сокрыты, дорог, окромя звериных троп, не бывало.
— Дурень пустомозглый, — загремел Ярошка, дороги человеческая нога торит! Ты отвечай, куда путь идет по-за чертеж?
— Того не ведаю… Слыхом слыхал от бродяг бездомных…
— Говори, говори! — заторопил Ярошка.
— За Леной-рекой-де конца края не видно, и что-де имеется река боле, нежели Лена. На этой реке богатства несметны: соболи черней смолы кипучей, с огневым отливом, злато, серебро и каменья драгоценные в горах растут во множестве. Рыбы в реках, птицы в лесах столь; что гибнут они зазря.
— Не брешешь? — усомнился Ярошка. — Ваша порода страсть брехлива.
— За какую деньгу купил, за ту и продаю, — огрызнулся монах и умолк.
— А каков люд на реке и как она прозывается? — допытывался Ярошка.
Отец Гаврила нехотя продолжал:
— По словам, наречена «Черны воды», или «Амур», проживают за ней иноземцы желтых кровей, ликом скуласты и узкоглазы. Как у баб, так и у мужиков волосья отпущены у иных до пояса, а у иных и до самых пят. Словеса лопочут пискливо, невнятно, веры идольской.
— О-хо-хо! — перебил Ярошка монаха, мигом нахлобучил шапку и вышел из кабака.
Отец Гаврила спросил:
— Не оскудел ли разумом сей громобойный муж?
Вмешался кабатчик:
— То, чернорясники, круг мужик, шатун лесной, бездомный: бродит по тайгам, рекам неведомым, и все мерещится ему зверь.
— Зверь?! — удивились монахи.
— От зверя оскудел разумом.
— Медвежатник или волкодав? — полюбопытствовал отец Гаврила.
Кабатчик засмеялся:
— Зверек-то невелик, не боле рукавицы, только деньгу тот зверь родит большую.
— То соболь. Драгоценна тварь… — догадался шустрый монах, и глаза его жадно засверкали.
— О-о!.. — многозначительно протянул кабатчик. — Царь-батюшка на деньге сибирской высек не скипетр державный и не свой лик, а двух соболей хвостатых, а все оттого, что тварь эта дороже злата и на ней казна царская стоит твердо.
Отец Гаврила вновь спросил о мужике:
— А кто же тот соболиный ловец, что бродит по тайгам, рекам неведомым?
— Ярошка Сабуров, открыватель новых земель, покоритель лесных народцев, — ответил кабатчик.
— Добытчик казны царской? — уставился на кабатчика немигающими глазами отец Гаврила.
— Смекаю, что царскую казну он блюдет исправно: царю соболя, а себе два, — ехидно захихикал шустрый монах и посмотрел на кабатчика.
Тот тоже засмеялся.
— Ох, Алексашка, сгубит тебя твой язык!.. Болтлив ты безмерно, — сурово оборвал его отец Гаврила и торопливо поднялся. — Пойдем, сей муж нам попутен, от него счастье иметь можно.
Шустрый монах блаженно рассмеялся:
— Умное, отче Гаврила, тобой сказано, умное…
Поп Гаврила и его содружник Алексашка суетливо собрались и скрылись, оставив кабатчика дремать.
Сабуровка
Белые вершины Байкальского хребта взмывают в поднебесье. Ледяные пики рвут в клочья гонимые вихрем тяжелые тучи, и они осыпают сопки обильным игольчатым дождем. Снег здесь никогда не тает. Пустынны туманно-ледяные байкальские пики, даже бесстрашный белый орел не достигает их снежных вершин.
Склоны гор поросли вековыми кедрами, кондовыми лиственницами и белоствольными березами. Весной всюду пылает розовым пламенем багульник, осенью рдеют склоны багряно бурым ковром брусники, по низинам стелются синие поросли голубики. В предутренней пелене тумана оживает тайга. Припадая к земле, крадется к заячьим логовам, к глухариным токам огнеглазая лиса. Черный соболь, вынюхивая острой мордочкой, изгибаясь, скользит по гнилой валежине, скрадывая зазевавшуюся мышь. У синих болот злобно хрюкает черный кабан. Прильнув к стволу сосны, рысь выжидает добычу — лося. В камышах гнездятся тучи уток, гусей, куликов. Вот тут и сливаются желтоводные ручейки в одно русло и текут беспокойной речкой к северу. Это и есть начало великой Лены.
Дойдя до прибайкальских гранитных гряд, Лена, пенясь, обдавая берега брызгами, с ревом вырывается из скал на широкую долину. Стихает, становится широководной, сонно-ленивой. Дремлет Лена из века в век: омуты полны икряной рыбой, камыши — жирной птицей. В прибрежных дебрях таится таежное зверье.
В одну из ранних весен понесла Лена на своем хребте небывалую ношу: плыли остроносые, широкодонные корабли, плыли к северу. Плеск воды, хриплый гам людей висели над Леной днем и ночью. Перепуганные эвенки падали в зеленые заросли, пропустив чудовищные лодки, собирали немудрящие пожитки и бежали в таежную глушь. Хлопали крыльями ожиревшие утки, силясь оторваться и улететь; пришельцы глушили их палками, били из самопалов.
…Падало солнце. Синяя тень ложилась плотно. Лодки, уткнувшись в заросшие, мшистые берега, дремотно качались на ленивой волне. Дышала река знобкой сыростью, тайга — теплом.
Люди вышли на берег, наскоро стали готовить ночлег. Взлетели огненные лоскутья костров, искры осыпали черные, словно застывшие, воды. Гам и крик гулко прокатился по реке. Но вот все затихло. Костры погасли, и становище заснуло.
…Едва занялась заря, Ярофей оставил становище, взошел на гору.
Быстро голубело темное небо, янтарным светом загорались далекие вершины гор. Плыли над головой мелкие облака; гнал их ветер на запад, и холодком обдало сердце Ярофея. «Вот они, божьи, скитальцы, бегут на родину, к отцам нашим на Русь торопятся…»
Поднялось солнце, озолотило реку, леса, горы, и невиданная красота открылась перед глазами. Посветлело сердце. Щурясь от серого блеска реки, Ярофей по-хозяйски оглядывал нетронутые, нехоженые места; дивился приволью и обилью угодий. Словно комары едучие, надоедливо лезли в голову думы. Гнал их Ярофей, торопливо отмахивался от них. Вспомнилось житье тяжкое, безотрадное. Большой дом, бревенчатые амбары, серый забор. Заря утренняя посеребрила небо. Светлыми пятнами все изукрашено. За амбарами — пустырь, сизая трава, кочкарник. И куда уходит этот пустырь, где край и конец ему?.. Спит город Устюг. В своей светелке спит и купчина Ревякин, знатный устюжанин. Работные люди его, чуть свет забрезжил, спину гнут. Подпасок Ярошка со своим дядей Прохором гонят табун лошадей купчины на пастбище. Добр богатей-устюжанин. От его доброты не по времени умер дядя Прохор, а синие рубцы и по сей день видны на спине Ярофея. Свинья и от крапивы жиреет. У Ярофея холодные колючки по спине бегают, как вспомнит прожитое. Разве такое забудется? Гости у купчины веселились. Захмелел хозяин, кликнул Ярошку.