Лиса в курятнике - Демина Карина. Страница 13

Он продолжал перечислять, загибая и разгибая толстые пальцы, жалуясь и на гостей, не желавших войти в положение и требовавших внимания, порой чересчур уж требовавших, полагавших, будто весь дворец существует едино для их нужды. И на слуг нерасторопных…

Или вот продажных.

— Пятьдесят целковых, — произнес Илья Лаврентьевич, падая в креслице. — Я ж их… за пятьдесят целковых… а мне доложил, что не явилась барышня… и вчера… и третьего дня… мне бы, старому, подумать, с чего вдруг ни одна не явилась…

Князь закрыл глаза.

Началось.

И надобно будет свериться со списком, выяснить, кто не явился и по какой причине.

— Вы уж разберитесь, пожалуйста. — Илья Лаврентьевич отер испарину платочком. — И матушке… матушке я сам доложусь… повинюсь как есть… пусть отставку…

Не дадут ему отставки, о чем старый шельмец распрекрасно знает. Может, кроме него и есть при дворце камер-фурьеры, да те младшие, всех хитросплетений местной жизни не ведающие. А без Ильи Лаврентьевича с гостями нынешними не справиться.

Да и вовсе…

— Успокойтесь, — велел Димитрий, руки потирая. — Этих двух мне оставьте, а матушку… ни к чему ее беспокоить. Сами разберемся. Вы только…

— Не повторится! — Илья Лаврентьевич тяжко поднялся. Остановился в дверях, будто задумавшись, и произнес: — Оно-то, конечно, не моего ума дело… вы уж не серчайте, если что… однако, мнится, вам знать не помешает… ходит слух, что вы в немилости у батюшки нашего…

В немилости?

Собственно говоря, почему бы и нет? С планом Димитрия это вполне увязывалось. И князь кивнул, дозволяя слуху этому обрести жизнь, а с нею и подробности.

Сам же лакеями занялся.

Получилось простенько и мерзенько. Всего-то и надобно было, что встретить девицу, пусть сословия благородного, но чинов небольших, и забрать приглашение, ответивши, что, мол, ошибочка вышла.

Или и вовсе не встретить.

Но тут уж и вправду ошибочка вышла, не поделили между собою рубли, зазевалися…

— Кто платил? — ласково поинтересовался князь.

Лакеи переглянулись.

Так оно разве ж упомнишь… дамочка, но при маске, при плаще… им-то оно в лицо вглядываться ни к чему, им бы свой интерес соблюсти.

— На каторге сгною. — Без особого вдохновения получилось, но поверили. Упали на колени, каяться стали, божиться, что, мол, бес попутал, а больше-то они ни в жизнь так не будут…

Конечно, не будут.

Илья Лаврентьевич проследит, чтобы красавцы эти ни в один приличный дом не устроились. Что ж… старик был памятлив, злоязычен, а уж игр за своей спиною и вовсе не терпел.

В матушкиных покоях, несмотря на летний денек, было натоплено. Полыхал огонь в печи, гудел, грея воздух, и без того раскаленный.

Лешек чихнул.

А императрица взмахнула рученькой, отпуская взопревших дам, которые скоренько удалились. Были они одинаково краснолицы и потны, одна и вовсе едва не сомлела в дверях, но была подхвачена фрейлинами. Те-то пообвыклись и от жары не то чтобы не страдали, скорее уж обзавелись правильными амулетами.

— Проходи, Лешенька, — слабым голосочком произнесла императрица, — порадуй матушку…

— Все ж прихворнуть решили? — Лешек с удовольствием открыл бы окно, пусть свежий ветер выметет из покоев матушкиных эту удушающую смесь благовоний, притираний, ароматных вод и чужого пота. Императрица же, присевши на перинах, потянулась.

Зевнула.

Зажмурилась.

Она-то аккурат жару не то чтобы любила, но переносила куда проще, чем обыкновенные люди.

— Присядь куда… и что с Одовецкими?

— Я взял на себя труд, руководствуясь единственно заботой о вашем, матушка, здоровье…

Она отмахнулась, уточнив:

— Когда?

— Да ныне же вечером… она, как мне показалось, не слишком рада была.

— Старшая?

— И младшая тоже… нет, глазки в пол, лепечет какие-то глупости, но опыта не хватает. Любопытство выдает. И что-то еще есть. — Лешек пальцами щелкнул. — Не могу понять…

— Плохо, что не можешь. — Матушка отобрала у него кубок с водой, которую выплеснула в горшок с волчьецветом.

Что сказать, вкусы у императрицы-матушки были преспецифические.

Ягодку вызревшую сняла.

В рот отправила.

Зажмурилась.

— Кисло, — пожаловалась позже. — Что-то меня вовсе приворотными перестали жаловать. Аль подурнела?

— Матушка!

Нет, он знал, что на матушку время от времени пытались воздействовать, но приворотное…

— Что? — Она тронула тяжелые косы, которые ныне обрели оттенок белого золота. — Лешек, ты же большой мальчик, понимаешь, на что способна влюбленная женщина…

Оно-то верно, его и самого время от времени опоить пытались.

— Нет, дорогой. — Императрица ущипнула его за щечку. — И ядов больше не шлют, и чары попридерживают. Затаились, а это нехорошо…

Он вздохнул и пожаловался:

— Женить хотят…

— Ироды какие, — посочувствовала императрица. А глаза смеялись. И сама она будто сияла, такая хрупкая, такая легкая… обманчиво легкая. Лешек, еще будучи дитем горьким, развлекался, пытаясь поднять золотые косы. И что у батюшки выходило просто, ему не давалось.

— Матушка… они все будто сговорились… только войду куда, одна половина ахает, другая охает. Кто-то всенепременно сомлеет и так, чтобы в ноги рухнуть… я уже притомился их ловить.

— Не лови, — разрешила матушка.

— А скажут что?

— Дурачку простительно.

Лешек засопел. Оно-то верно, и придумка эта, с царевичем ума недалекого, которым вертеть легко, его была, но ему мнилось, что поиграет месяцок-другой, а после…

Третий год пошел.

Уже и сам привык.

— Ты лучше к Таровицким присмотрись. — Матушка сорвала вторую ягодку, облизала пальчики и сказала: — И к Вышнятам… они давненько при дворе не показывались, еще когда батюшка твой меня привез, крепко обиделись. Прочили свою Гориславу ему в жены…

Эту историю Лешек тоже знал.

И про верного Гостомысла, некогда стоявшего еще при комнатах покойного государя камер-казаком. [4] Происходивший из рода древнего, но обедневшего, он сам дослужился до высокого звания. Гостомысл Вышнята был горд.

Беден.

Храбр до безумия.

И беззаветно предан его императорскому величеству. Однако одной преданности оказалось недостаточно.

Лешек знал, что Гостомысл и иные люди предлагали дядюшке побег, готовили его, уговаривали, однако… почему он отказался?

Поверил бунтовщикам, что отречения довольно?

Или, напротив, не поверил, что казнят всех?

Как же… императрица-то невиновна, наследник мал и слаб, а цесаревны и вовсе от политики далеки. За что их стрелять было? Ах, батюшка сказывал, что братец его старшенький был хоть и государственного ума, но слаб, и доверчив, и боязлив, что уж вовсе царю неможно. И чуялось, что до сих пор не простил его, такого бестолкового, расплатившегося за ошибки жизнью, и не только своей.

Больная была тема.

Живая.

Что язва.

Как бы то ни было, узнав о казни царского семейства — а бунтовщики и не думали скрывать злодеяние, видя в том бессмысленном кровопролитии некое извращенное подобие подвига, — Гостомысл взъярился.

Он сумел каким-то чудом собрать вокруг себя гвардию.

Подмять казачество, оставшееся без головы, а потому еще более опасное, нежели бунтовщики. Он усмирил купцов и взял в руки армейских. Карающим мечом пронесся по Везнейскому тракту, осадил Северполь и Кустарск. Устроил взрывы на пороховых складах бунтовщиков и сровнял с землею заводы купца Османникова, прослышавши, что тот вздумал задружиться с новой властью.

Он жег.

Вешал.

Стрелял. Он оставлял за собой вереницы мертвецов, движимый лишь яростью, и только бледная его сестра, сопровождавшая брата во всех походах, невзирая на тяготы, — отпустить Гориславу он не решался, уж больно много попадалось на пути его разоренных усадеб, — обладала удивительной способностью усмирять крутой норов брата.

Ее-то и пророчили в жены батюшке, когда тот объявился.