Звонница(Повести и рассказы) - Дубровин Алексей Александрович. Страница 55
Я отправился в творческий путь в далеком уже 1980-м, когда родились мои первые статьи о советской границе. Позднее появились «гражданские» строки. Насколько они увлекли читателя, судить не мне. Но если получилось показать хоть малую степень общественной, культурной значимости журналистского труда, то можно считать, что не напрасно поработал на этом направлении.
Ош — Гульча — Пржевальск — Чунджа — Нарын — Алма-Ата — Бишкек (Фрунзе) — Очёр — Москва — Пермь.
1980–2014
ЗВОННИЦА
Рассказ
Мягкий свет настольной лампы с зеленым абажуром разливался по комнате просторного деревенского дома. В печке-голландке чуть потрескивали догорающие поленья, привнося в тишину дома то умиротворение, которого не встретишь в суете городских будней. Черноволосый паренек с вихрастым чубом покрутил в руках карандаш с остро отточенным грифелем стального отлива, пододвинул к себе тетрадь и, пролистав до чистой страницы, принялся выводить дату: «Десятое января 1934 года».
Приезжая из города на выходные проведать бабушку Акулину, Борис неизменно доставал из холщовой сумки темно-синюю тетрадку с карандашом и под неторопливую речь записывал рассказ человека, немало повидавшего за свои восемьдесят лет. Рассказами делился с сокурсниками в городском педучилище, где надумали подготовить к выпуску летопись и училища, и края.
В этот вечер студент задумался, расспросить ли бабушку о церковно-приходской школе в селе или о Гражданской войне: «Школа? Но бабушка в ней не училась. Что может вспомнить? Война…»
Старушка, сидевшая с другой стороны стола, лукаво взглянула на внука: о чем на сей раз спросит, чем заинтересуется? Нравилось ей рассказывать о былых годах, лишь бы кто слушал. Бориска слушать умел.
Где-то в дальнем углу заскреблась мышь. За печной вьюшкой, посвистывая, над чем-то колдовал ветер. Раскаленная голландка источала теплые волны.
— Бабушка, расскажи о войне, — попросил внук. — Обрывками из прежних разговоров слышал, что ты нас уберегла. Но расскажи не только о том, как мы с тобой по ночному селу бежали, но и о сельчанах вспомни. Как они вели себя? Кто с тобой рядом был, помог ли тебе чем-то?
Бабушка Акулина согласно качнула головой:
— Ладно, Борис, расскажу. Только ты не мешай. Шибко не люблю, когда сбивают.
— Обещаю не перебивать. Слушаю очень-очень внимательно.
Борис снова потрогал пальцем карандаш: хватит ли грифеля на запись?
Руки старушки начали поглаживать скатерку. Потекли неспешные рассказы-воспоминания:
— Село наше Гусли, как ты знаешь, старинное. Расположено между двух холмов на речушке, которую мы прозвали Гуслянкой. Лесов вокруг крепких, ой, да баских каких раньше было видимо-невидимо! Но аккурат перед империалистической извели на холмах много деревьев. Поговаривали, на нужды армии. Через несколько лет потянулись по вырубкам молоденькие ельнички. По осени в них сновали парни и девчата, собирали добрые урожаи ядреных рыжиков. До самого снега ходили ватагами и под разудалые напевки состязались, кто больше грибов найдет. С местной церкви раздавался колокольный бой. По праздникам — звонкий, но, случалось, и набатом били, коли беда подступала. Привыкли мы, что набат редко звучал, и звуки его гудящие забывать стали. К семнадцатому году все поменялось. Солдаты с фронтов вернулись, село взбаламутили и уехали кто куда. За ними молодые гуслинцы потянулись на заработки в города. Новой жизни вдруг всем захотелось. Главное — не удержать никого!
Село начало пустеть, хотя старых да малых сельчан в нем осталось предостаточно. Куда старикам ехать? Остались няньками для внуков. У нас в семье так же получилось. Про революцию я тебе прошлый раз поведала. Случилась она, и вскоре местные воевать друг против друга начали. Набат загудел чуть не кажин день, хотя ту войну мы и за войну не посчитали. Как можно своих изничтожать? Оказалось, можно.
В девятнадцатом году одни вояки других в Гуслях по три раза меняли. Господи, спаси и помилуй грешников. Из колокольного боя один набат и разносился: бум-бум-бум! Значит, опять на село кто-то наступает. Все воевали люди, пока по зиме в Гуслях не остались белые. Расположились на постой, но мою избу миновали, поскольку на руках у меня было трое детей. Не захотели, видно, солдаты по ночам ваш плач слушать, да и избушка моя не шибко великой им показалась. Не успела зима на весну повернуть, а к селу подступили красные.
В ночь на третье марта опять зазвучало на всю округу: бум-бум! Ой, Бориска, жуть! Что-то жахнет на холмах: бах! В ответ, как машинкой швейной, пройдутся: та-та-та… Опять, как кувалдой в кузне, забрякает: бах, бах! И снова машинку ту слышно.
Я не на шутку испугалась. Вы на печи втроем спали. Родители ваши на подработке в городе за сто верст от села жили. Все заботы вас уберечь остались на мне. Куда бежать? Кроме церкви некуда. Она и на другом краю села, а из кирпича сложена. Защита понадежнее, чем моя избушка на курьих ножках.
Среди ночи вас растормошила: «Одевайтесь, и побежим-ка мы с вами в церковь». Спросонок никто ничего не понял, но спорить не стали. Спрыгнули с печи, схватили штаны, валенки с галошами, шубейки — и готовы. Старшая, Анна, задала, правда, вопрос: «Бабка, а молока на дорожку попить?» — «Вернемся, тогда и попьем», — ответила я ей.
Бросила в мешок полкаравая хлеба, приставила палку к дверям, и отправились мы с вами искать спасения. Колокол замолчал, а на холмах продолжало громыхать. «Молитесь», — сказала вам, и сама с молитвой на устах в непроглядной темноте шла. Вас за руки держала. Пришли в церковь, а там — не протолкнуться. Народ прижал к себе детей, все пребывали в тревожном ожидании. Мы с вами примостились в уголке и принялись слушать, что вокруг говорят.
Кругом все так же ухало и потрескивало, что хуже — пару раз звуки громом раскатились где-то в самом селе. Люди принялись шептать «Отче наш». Миновал час, за ним другой. К утру поутихло. Селяне начали расходиться по домам. Наш священник отец Николай никого не останавливал, но пару раз громко крикнул: «С колокольни гляну, что на улицах творится. Сами после решите, что делать».
Прислушалась к словам отца Николая и надумала остаться. Куда бежать? Спасительнее церкви все равно в селе не было ничего.
Отщипывала от половины каравая по крошке хлеба, совала вам в руки: «На, Бориска… Возьми-ка, Анна. Пожуй хлебушка, Лукерья…» А Лукерья-то и спит. Умаялись мы, что говорить.
Священник скоро вернулся с колокольни и объявил: «В селе военные мелькают. На конях скачут. Кто? С высоты не разглядел».
— «Нам-то куда податься?» — закричал кто-то из прихожан.
— «Пусть мужчины принесут каких-то продуктов, — без раздумий ответил наш духовный наставник, — кто-то за водой пусть сходит. В церкви проведу утренний молебен, а потом одной семьей покормимся».
Заботу выказал нам такую, какую от иного родственника не увидишь. Ты спросил, как люди себя вели? По-человечески, Бориска. Никто ни на кого в сердцах не заругался, словом не обидел. Как ругаться в такой час, когда все одинаково искали спасения! И не только бренным телам своим, но душевного. Сколько вокруг заботы проявилось! Об опасности нас отец Николай предупредил, соседка мне воды подала и наказала голову из церкви не высовывать. А ведь я прежде с той соседкой, бывало, поругивалась из-за ее гусей. Повадились они ко мне на огород по лету ходить. Ну, да что об этом вспоминать… На чем я остановилась?
— В церкви остались мы.
Старушка кивнула:
— Так и случилось. Я домой не пошла. Куда идти, если по селу конники разъезжали, обозы шумели. С полудня опять началось: за стенами церкви что-то ахнуло так, что штукатурка посыпалась. И страшно-то не за себя, а за вас. Вы чем провинились, чтобы в такие годы жизни лишиться? Что только в голову не приходило, пока с вами на церковной лавочке сидела! Шибко жалела, что к родителям вас не могу отправить. О какой дороге речь вести, если снаружи ад кромешный? Только стихнет — снова та-та-та, бух да бух.