Детство (СИ) - Панфилов Василий "Маленький Диванный Тигр". Страница 21

Вылез! Лежу поверх тел, левая нога чутка ниже колена поломата так, что ажно косточка белеет, я мясо округ кости опухлое и в кровище. Страшно! Испужался, что тоже кровью изойду, как дяденька тот и ну вправлять!

Дёргаю, да составить пытаюся. Не выходит, и у меня ажно слёзы от глаз. Да не от боли, а от досады почему-то. Досадно мне так вот умирать!

Поверху заговорили и я орать стал, чтоб нашли, значица. Куда там! Не слышат. А мне в колодёзе слыхать хорошо, как пожарные тама в трубу трубят — подъезжают, значица, чтоб работать. Людёв спасать. А меня не слышат.

Слёзы сами покатилися, как у маленького. И не стыдно совсем, ну ни капельки!

Орал так, орал, ажно в глотке пересохло да грудь разболелася. Пить охота и того… по нужде. Терпел-терпел, а потом снова в беспамятство впал, ну а когда очнулся — понял, можно больше и того… не терпеть. Ну да после того, как в кровище перемазался, сцанина за воду родниковую покажется. Только и того, что стыдно за грех невольный — мёртвых обосцал.

— Батюшки! — Донеслось сверху, — Вашбродь, тут такое!

А потом мне на голову что-то упало, я снова обеспамятел.

Очнулся уже наверху, когда мне голову заматывали.

— Единственный там живой был, — Кому-то в сторону сказал усатый дядька-санитар с рябым лицом, — соизволением Божьим, не иначе!

Дядька перекрестился, больно придержав меня за голову одной рукой, и я невольно застонал.

— Очнулся, касатик?! — Обрадовался он, повернув ко мне лицо, — Вашбродь, мальчонка очнулся-то!

— На дрожки [47] его, Сидор, не отвлекай!

Санитар на руках перенёс меня в повозку, где лежали другие поранетые.

— Н-но, родимые! — Прикрикнул кто-то невидимый и повозка тронулась. Каждый поворот её колёс отдавался болью в голове и ноге, и я снова впал в беспамятство.

Четырнадцатая глава

Я снова в толпе и не могу пошевелиться. Липкий страх сковал рученьки и ноженьки, повесил замок на роток.

— Уу… — Загудел люд и двинулся в сторону буфетов. Ноги мои сами идут, без моего ведома. Как и все, я разеваю широко рот и тяну руки в сторону подарков, — На всех не хватит!

— Хрусть! — Разлетелась Ванькина голова под моими ногами.

— Хрусть! — И доски, коими прикрыт колодёзь ломаются, я лечу вниз. Снова. Топчусь по раздавленной груди умирающей женщины, кричу наверх не слышащим меня пожарным.

— Несанкционированный митинг! — Орёт на меня фигура в странной каске с прозрачным забралом и замахивается чёрной дубинкой, — не положено! Разойтись!

Дубинка опускается мне на голову, короткая вспышка боли, и вот я иду в первых рядах демонстрации, держа в руках транспарант. На мне и моих товарищах жёлтые жилеты. Надпись на стене, мимо которой проходит колонна «Вавилон горит». Написано не по-русски, но я понимаю.

— Ваше благородие, — Обращается ко мне усатый санитар, страшно косясь куда-то в сторону.

— Наш царь — Мукден, наш царь — Цусима [48]!

— На царь — кровавое пятно!

Невысокая коренастая фигура на броневике, зажав в руке головной убор, что-то декламирует, а голос со стороны читает стихи. Вслушиваюсь до боли в голове, но снова доносится вой толпы, идущей за царскими подарками.

… — Он трус, он чувствует с запинкой,
— Но будет, час расплаты ждёт.
— Кто начал царствовать — Ходынкой,
— Тот кончит, встав на эшафот!

Коренастую фигуру заслоняет человек с дубинкой и орёт, наклонившись ко мне:

— Не положено!

Слюни при этом летят через прозрачное забрало. Замах, пытаюсь уйти… просыпаюсь с дико колотящимся сердцем.

— Не положено так орать, соколик, — Говорит санитар, склонившийся надо мной, — людям-то отдыхать нужно, а ты криками своими всю палату перебудил.

— Ништо, — Доносится хрипло с соседней койки, — мы друг дружку будим регулярно. Чичас он нас, а через час кто другой, хе-хе!

Покачав головой, санитар молча поправляет мне одеяло, вытирает выступившую на лбу испарину и уходит, пару раз странно глянув на меня и мелко крестясь.

Сон, как это обычно и бывает, растаял почти без следа в странной дымке беспамятства, оставив только больную голову и дурное настроение. После Ходынки ни единой ноченьки не поспал нормально, всё кошмары замучили. Две недели уж в Старо-Екатерининской больнице, а всё никак не пройдут.

И эта вина… застонав еле слышно, вспоминаю Ваньку. Почему-то во сне в его гибели виновен я. Ванька Прокудин, Сашка Дрын, Аким Ягупов. Трое… трое дружков моих погибло на Ходынке! Во сне я знаю точно, я виновен! А наяву…

Скрипнула соседняя кровать, и Мишка Понамарёнок, опираясь на костыль, пересел ко мне.

— Снова?

— Угу, — Не вставая, повернул голову и уткнулся мокрым от слёз лицом в штанину его больничной пижамы. Почти тут же отвернул голову, чтой-то стыдно стало от слёз.

Мишку успели выдернуть из толпы, передали в сторонку на руках, поверх голов. Ногу только повредил, и дохтур говорит, что хромым навсегда останётся дружок мой. Связку, сказал, на левой ступне, порвали. Но Мишка не унывает — говорит, что для портняжки это не страшно, всё равно сидя работают. А что ходить будет с палочкой, так оно и ничё, зато в солдатчину не возмут!

Кошмары ему не сняться-то, отчего Пономарёнок почему-то виноватится. Глупо, но я-то чем лучше? Во снах голова Ванькина раз за разом под моими ногами раскалывается.

Повезло нам, что в больничке друг дружку встретили. Как вцепилися! Не оторвать. Дохтура здеся хорошие, добрые — сжалились, уложили на соседние койки. А не будь Мишки, так мог бы и того… с ума спятить.

Мало мне кошмаров Ходынских, так ещё и Тот-кто-внутри ворохнулся. Знал он, зараза такая, что будет. Не знаю откель, но знал! Такая ненависть поднялась, ажно в беспамятство тогда снова впал.

А там и понял, что никакого Того-кто-внутри и нетути. Я это, самый что ни на есть я. Сам себя ненавижу, так получается.

Потом только разобрался малёхо, что виноватить нужно не себя, а того, кто меня попаданцем сделал. Память подсказывает, что дело это налажено так, что проще только баклуши бить [49]. Тыщщами людей куда хошь отправляют! Хучь поодиночке, хучь кораблями цельными. А мне вот не заладилося, криворукий отправляльщик попался.

Должен был ого-го! Как все попаданцы порядочные. А хренушки. Даже память теперь, ну чисто книжка старая, которую никуда, кроме как на растопку. Размалёванна вся господскими детьми, изорвана и запачкана. А теперя ишшо и кухарка листы выдрала и сложила около печки — чтоб не возиться, значица.

Пойди теперя разбери, что где. Каких листов вообче нет, какие запачканы. Ентот… паззл! Понятно, что деталей в ём не хватает, а каких и сколько, поди разбери. Складываются вот наугад осколочки памяти, ан цельного лубка [50] не получается пока. Такие вот только вот картинки с жёлтыми жилетами и дубинками. Нет бы что полезное!

И ето… вроде как и разобрался, что нет никакого Того-кто-внутри, что ентно я сам и есть, ан лучше не стало. Ране-то как? Знаешь, что кто-то взрослый тебе подсказывает иногда что дельное, что ты не один. Вроде как дядюшка голос подаёт. А теперя хренушки. Будто сродственника потерял.

Заснуть так и не удалося, да и не хотелося, ежели честно. Да и что спать-то? Спи да ешь, ешь да спи. Если бы не нога поломанная да рёбра, да кошмары енти по ночам, так чисто рай. Спи себе на койке на чистой простыне, а не на тряпье на нарах из горбыля занозистого. И народишку в палате всего-то чуть больше двадцати душ, а не тридцать с гаком, как в ночлежке. Чисто ентот… санаторий! Только кровью да ранами гнилыми пахнет, но портяношный дух хужей, вот ей-ей!