13 привидений - Гелприн Майкл. Страница 12
– Я тоже до сих пор не все понимаю. Хотя прочел все, что смог найти на эту тему. Есть теория, что живые существа оставляют энергетические отпечатки. В местах массовых смертей эти отпечатки наиболее сильны и отчетливы. По-видимому, они обладают каким-то остаточным разумом… Еще есть теория, что материи как таковой не существует, все во Вселенной по сути – энергия…
Камарин повернулся, чтобы уйти. Только экскурсии с сумасшедшим ему не хватало.
И вдруг рядом хлопнула полуоткрытая дверь. Сама по себе медленно-медленно отворилась и снова с треском захлопнулась. Камарин еще ничего толком не осознал, но за шиворот ему словно сыпанули ледяного бисера, мелко ссыпавшегося вдоль позвоночника.
– Все, началось, – с удовлетворением заявил Глинский. – Похоже, вы сумели вызвать их интерес. На меня одного они уже, увы, далеко не всегда реагируют, совсем привыкли, а материал снимать дальше надо…
– Кто – они? – тихо спросил Камарин, уже, впрочем, зная ответ.
– Мои псевдоактеры, – с холодной иронией усмехнулся Глинский.
С другой стороны хлопнула еще одна дверь, и еще; в пустых офисах послышались голоса.
– Здесь их увидеть довольно просто, – прибавил Глинский. – Они хотят быть увиденными. Потому что их убили. Сожгли заживо. Они хотят, чтобы об этом узнали. Пойдемте.
Камарин, не слушая, бросился к выходу, но отскочил обратно, потому что прямо на него, будто не видя, шел величавый мужчина с седой бородкой, в высоком белом колпаке и в медхалате, какие носили в советские времена. Врач выглядел… нормально. Не просвечивал или что-то такое. Но повернул в одно из пустых офисных помещений и просто… исчез.
Камарин беззвучно открыл рот и попятился обратно. Он не псих. Но он видел то, что видел.
– Так вы снимаете призраков. – Ему просто нужно было это произнести, чтобы до конца осознать. – Почему, как?..
– Как это началось? – Глинский слегка пожал плечами, качнув неповоротливой видеокамерой. – Когда-то я мечтал снимать кино, как и вы. Жизнь не позволила. Кстати, фамилия у меня, как вы понимаете, вовсе не Глинский, обычная дурацкая фамилия… Устроился сюда охранником. Сначала пугался всего, думал, спятил. Хотел уволиться. Потом понял, что показываются они не всем… что-то им от меня нужно. Я понял, что. И начал снимать. Но я им несколько приелся в качестве зрителя. А тут вы…
Все время, пока спутник говорил, Камарин по инерции шел вперед по коридору, и пространство вокруг неуловимо менялось – даже нельзя было сказать, в какой именно момент узкий гипсокартонный коридор превратился в просторный, крашенный масляной краской, а небольшие двери, исчадия убогого евроремонта, стали широкими, рассчитанными на то, чтобы провезти тяжелые больничные койки-каталки.
– Отчасти я даже привык ко всему этому, – прошептал рядом Глинский. – Но полностью привыкнуть невозможно.
Они медленно направились дальше. Все кругом было сумрачно-серое, с неожиданными и в чем-то неправильными источниками блеклого туманного освещения, и стены время от времени будто плыли в легкой дымке, слегка деформировались, чтобы затем снова вернуться на место. Камарин инстинктивно держался совсем рядом со спутником, почти вплотную: черт побери, ему было по-настоящему страшно, кроме того, донимало все-таки неслабое подозрение, что он попросту сошел с ума. Невольно он заглядывал в палаты – двери во всех стояли распахнутыми. Койки там были поставлены так тесно, что между ними можно было пройти только боком. И на всех койках лежали люди. Инвалиды. Калеки. В голову приходило страшное в своем цинизме слово «обрубки». У всех пациентов здесь не хватало как минимум двух конечностей. Больше всего повезло тем, у кого была рука и нога, такие сами передвигались с помощью костыля, неуклюжие, но приноровившись ловить равновесие, наклоняясь под странными углами. У большинства же отсутствовали либо обе руки, либо обе ноги. Страшнее всего было смотреть на тех, кому оторвало – или ампутировали – все конечности. Такие лежали на кроватях, укрытые крохотными, детскими одеялами, похожие не то на человеческих личинок, не то на младенцев-переростков, и их непомерно большие головы покоились на высоких подушках – угловатые, плохо выбритые головы взрослых, повидавших на своем веку все самое ужасное людей, с морщинистой задубевшей кожей и почему-то очень ясными, лучащимися глазами, словно наполненными битым хрусталем.
От всего увиденного Камарин не чувствовал собственных ног. Он вспомнил недавний свой сериал про войну, и, если бы можно было умереть от стыда, он, наверное, издох бы на месте. Он поймал себя на том, что, как ребенок, ловит за локоть Глинского, боясь потеряться в невозможной псевдореальности прошлого.
– Почему… почему вы думаете, что их убили? – пробормотал Камарин. – Они же воевали, они же герои, за что их убивать…
– Да кто теперь разберется, почему и за что, – сухо ответил Глинский. От его мягкой стелющейся вежливости не осталось и следа. – Мне самому интересно. Пожар они мне еще ни разу не показывали. Иногда мне кажется, они показывают только то, что моя психика способна выдержать.
Доктора, медсестры, ходячие инвалиды – они двигались навстречу так, словно это Камарин и Глинский были призраками. Персонал и пациентов приходилось обходить. Очень жутко становилось при мысли о том, что их можно ненароком коснуться.
– Они нас не видят?
– Не знаю. Возможно, чувствуют. Ни в коем случае не заговаривайте с ними. Мы балансируем на самой грани между их миром и нашим. Что бы ни случилось, не устанавливайте с ними контакт…
– А что тогда будет?
– Ничего хорошего.
– Откуда вы знаете?
– Знаю, и все, – ответил Глинский таким тоном, что Камарин понял: лучше заткнуться.
Коридор вывел в обширное помещение, вроде зала, где стояли столы и скамьи. Здесь, похоже, обучали общественно полезной работе тех инвалидов, кто мог делать хоть что-то. Камарин увидел безногих, которых учили шить обувь, увидел, как безрукий печатает пальцами ног на пишущей машинке, увидел, как парень учится писать с помощью обрубков рук – и на правой, и на левой не было кистей, локтевая и лучевая кости жутко торчали, по отдельности обтянутые кожей. Парень старался удержать в этих обрубках карандаш. Камарина слегка затошнило.
Совсем рядом на скамье сидел инвалид без руки и ноги, он пытался поднять упавший костыль. Это был старый солдат, возраста отца Камарина, даже лицом похож: с глубоко посаженными глазами и резкими прямыми складками на щеках. Он сдвигался на самый край скамьи, наклонялся, едва не падая, и все никак не мог дотянуться. И вдруг посмотрел прямо на Камарина, глаза в глаза.
– Сынок, – сказал солдат. – Сынок, ну помоги мне.
Камарин рефлекторно нагнулся за костылем.
– Эй! – Глинский, стоявший спиной и снимавший на камеру парня с оторванными кистями, резко обернулся.
– Спасибо, сынок, – сказал старый солдат.
– Пожалуйста, – машинально ответил Камарин. И в этот миг словно выключили свет. Тьма опустилась так резко, что Камарину почудилось, будто он потерял сознание.
Постепенно тьму рассеяло тусклое, дымчатое серое сияние из окон. В помещении посветлело, и стало ясно, что зал – совершенно черный от сажи, выгоревший, с закопченными стенами. От столов и скамей остались обугленные, обглоданные огнем деревяшки. И не сразу Камарин разглядел, что кучи пепла у окон – это до костей обгоревшие трупы.
– Мать вашу, – пробормотал Камарин, озираясь, отчаянно не желая верить, что по горло вляпался. – Георгий! Кто-нибудь!..
Холодный воздух горчил и кислил от влажной гари. Все кругом было ужасающе настоящим. Хрустели под ногами обломки. Если это была призрачная реальность – черт, она выглядела слишком материальной.
В панике Камарин заметался по выгоревшему залу. Непроглядно черные глотки коридоров пугали. Взгляд уперся в череду мягко сияющих окон, будто забранных матовым стеклом – почему оно не разбито? И что за ним? Быть может, если разбить стекло – морок уйдет?
Камарин поднял обугленную деревяшку (совершенно настоящую, тяжелую, пачкавшую руки сажей) и изо всех сил саданул ею по ближайшему стеклу. Вместо стекла на окне оказалась какая-то пленка, невероятно прочная, тугая, словно даже живая – как Камарин ни бил в нее, как ни растягивал руками, она не рвалась – это напоминало некоторые кошмары, когда вроде силишься проснуться, пытаешься даже встать, но сознание только зря барахтается в трясине сна, и спустя миг, час, вечность наконец просыпаешься мокрый от ужаса…