Страницы жизни Трубникова(Повесть) - Нагибин Юрий Маркович. Страница 18

— Что ж, важный вопрос. Такая наша конечная программа, товарищи: хозяйства без дежи, без коровы, без приусадебного участка…

— Так этого уж достигли, милок! — перебила Коробкова. — Осталось только огороды отобрать!

— С тобой, Коробкова, хорошо на пару дерьмо есть.

— Это почему же?

— А ты все вперед забегаешь! — Трубников переждал, пока утих смех. — Когда станем давать на трудодни два литра молока, сами от коров откажетесь; когда станем в колхозной пекарне хлеб выпекать, сами не захотите с тестом возиться; когда откроем общественную столовую и овощи войдут в оплату трудодня, хозяйки сами не захотят на участке маяться. Что, не так? Оговорюсь для вашего спокойствия: придем мы к этому не раньше чем вы вдоволь насладитесь и собственной коровкой, и собственным боровком на откорме, и всякой всячиной со своего огорода! Сейчас нам без этого подспорья не обойтись, и если кто в этом году не осилит корову, колхоз выдаст ссуду… А вот Кланька, — Трубников остановил взгляд на русоволосой, с присохшими соплями под вздернутым носом, внучке Коробковой, — если ее не задушат сопли, никакой домашней маяты знать не будет. Тогда она и скажет спасибо своей бабке, что та не только языком чесать горазда была, но и трудилась, старая, для ее счастья…

Собрание оживилось, пошли вопросы и расспросы, все заговорили скопом, заспорили. Кто-то спросил, в какой последовательности пойдет стройка, девчата требовали, чтобы перво-наперво строился клуб, скотница Прасковья ратовала за молочную ферму, а Игнат Захарыч, бывший слепец, настаивал на санатории: ему-де не обойтись без хвойных ванн.

«А ведь разговор-то состоялся!» — подумал Трубников, рассеянно прислушиваясь к спорящим.

Когда собрание закрылось, Павел Маркушев спросил Трубникова, как быть со стендом.

— А что? Пускай стоит!

— Неудобно, Егор Афанасьич, ну-ка чужой кто увидит? Может, подчистить резинкой, ножичком поскоблить?

— Что ж, пусть этим займутся те, кто в глупости своей расписался…

ПЕРЕВЫБОРЫ

Тарантас то плавно тек по бархатно-пыльной дороге, оставляя за собой длинное, как паровозный дым, стелющееся к земле желтоватое облако, то по-утиному перепадал с боку на бок в балках, хранящих влажно-глубокие прорези колеи, то подпрыгивал, стреляя, гибнуще стонал своим ветхим, разболтанным составом на редких вкраплениях булыжника в земляной мякоти большака.

Инструктор райкома партии Раменков, полулежа на просторном, мягком сиденье тарантаса, с каким-то радостным безволием отдавал свое расслабленное тело причудам дороги. До райцентра было около тридцати километров, и Раменкова радовало, что путь ему предстоял долгий, что еще несколько часов он будет наедине с самим собой, со своими мыслями и тем глубоким, растроганным чувством, которое он ощущал в себе, как второе сердце.

Сентябрьский подвечер был тепел, ясен, чуть слышно припахивал дымком, как и всегда бывает в пору бездождной, солнечной ранней осени, когда золотая палая листва так суха, что порошится от дуновений ветра.

На лицо Раменкова то и дело нежно и вязко опускались нити паутины, прозрачно, серебристо плавающей в воздухе. Он снимал их осторожно, словно боясь повредить, и пускал на воздух, но они, утратив летучесть, прилипали к сиденью.

Широкая, сутуловатая спина возницы Алеши Силуянова закрывала от Раменкова лошадь, и лишь редкий сухой треск да крепкая вонь конского навоза, волной ударявшая в нос, напоминали о том, что тарантас не своей силой влечется по большаку. Порой из-под ног невидимого коня выпархивали стаи воробьев и, протрепетав вровень с тарантасом, враз исчезали, будто растворялись в воздухе.

Неторопливо, со вкусом Раменков переживал новое, отроду не испытанное чувство очарованности человеком…

Что было правдой и неправдой в истории Трубникова с директором МТС, теперь уже трудно было понять. Раменкову хотелось верить в районную легенду, несмотря на все ее неправдоподобие. Когда засуха, охватившая край, накрыла своим черным крылом их район, слышнее запахло гарью и в бледно-желтых колосьях сморщилось зерно, Трубников потребовал, чтобы МТС немедля приступила к уборке хлеба на полях «Зари». Но область еще не дала указания о начале уборочной, и директор МТС отказал. Тогда Трубников, человек непьющий, смочил носовой платок в спирте-сырце и натер им губы и десны; засунув за голенище огромный нож, он явился к директору МТС и, жарко дыша сивухой, то и дело хватаясь за рукоять ножа, заявил, что он по контузии ответственности не подлежит, за себя не ручается, и пусть директор или начнет уборку, или аннулирует договор с «Зарей». Перепуганный директор согласился на второе. Далее легенда утверждала, что, выйдя от него, Трубников завернул в парикмахерскую, вылил полфлакона одеколона на другой носовой платок и отмыл рот, после чего, вернувшись в колхоз, приказал убирать хлеб вручную: серпами и косами…

Правда, куда проще было поверить объяснению, которое давал в райкоме директор МТС: он потому пошел на предложение Трубникова аннулировать договор, что по крайней скудости запасных частей на станции боялся провалить уборочную. Но сейчас это казалось Раменкову слишком пресным…

Когда же пришло запоздалое распоряжение о начале уборочной, Трубников уже был с хлебом. Он раздобыл где-то старую, поломанную молотилку, отремонтировал ее и кончил обмолот, когда другие колхозы лишь приступали к жатве. Он рассчитался с государством, сдал хлеб сверх плана, сколько решили колхозники, засыпал семенной фонд, расплатился с МТС за весенние работы, все остальное зерно роздал на трудодни. Когда в районе хватились, было уже поздно. Конечно, и с трубниковским хлебом район все равно не мог выполнить план, слишком уж велик был недобор зерновых из-за засухи, но «средние цифры» не выглядели бы так плачевно.

Трубников и не думал каяться в своем самоуправстве. Оказывается, многие слова наполнены для разных людей разным содержанием. Хотя бы слово «государство», которое он, Раменков, столько раз произносил публично с должной значительностью и отвлеченным благоговением, для Трубникова наделено совсем иным, интимным, осязаемым, телесным смыслом. Он считает государством и своих бригадиров: Игната Захарыча, Павла Маркушева, скотницу Прасковью, пастуха дедушку Шурика, кучера Алешку и любого рядового колхозника. И он решительно не может и не хочет понять, почему люди, работающие по десять часов в сутки, не должны ничего получать за свой труд. И странно, те высокие и незыблемые понятия, в которых Раменков не посмел бы усомниться даже наедине с самим собой, мгновенно обесценивались прямой и грубой формулой Трубникова: колхозники должны жрать. Он снисходил и до более подробных объяснений: рабоче-крестьянское государство не может быть заинтересовано в том, чтобы содрать с колхозника последние штаны. А если так получается, то в этом виноваты бездарные, неумелые руководители. Кто-то услужливо довел речи Трубникова до ушей обкомовского начальства, и первому секретарю райкома Клягину было предложено одернуть зарвавшегося председателя.

Раменков присутствовал при этом разговоре. Клягин, всегда чуть робевший перед Трубниковым, в конце концов дал вывести себя из терпения.

— Демагогию разводишь, товарищ Трубников, — сказал он. — «Народ, народ!»… А ведь народ не больно тобой доволен. — Он выдвинул ящик стола и достал оттуда пачку писем, перетянутых резинкой. — Видишь, сколько на тебя заявлений? И груб ты и невыдержан, нарушаешь колхозный устав, самоуправствуешь…

Тут Трубников сделал быстрое движение, будто хотел схватить пачку, но Клягин накрыл ее ладонью. Секунду-две они жестко глядели друг другу в глаза.

— Заявлений много, — глухо проговорил Трубников, — только, может, все они одной рукой писаны.

— Одной не одной, а мы обязаны разобраться. — Скулы Клягина порозовели. — И вообще, товарищ Трубников, мы тебя назначили, мы тебя и… — Язык не повернулся сказать «снимем».

И странно, Трубников, который за словом в карман не лезет, притих, будто ушел в себя, и каким-то новым, задумчивым и кротким голосом сказал: