Люди Красного Яра(Сказы про сибирского казака Афоньку) - Богданович Кирилл Всеволодович. Страница 37
— Стой, оглашенный! Стой, язви тебя! — кричали ему вслед.
— Вернись, ирод, я тебе велю, — кричал ему атаман Дементий Злобин. — Имайте его, дуролома, кто ближе стоит.
Но ловить Афоньку было уже поздно. Он был около самой избенки и уже изготовился в дверь ринуться, укутавши голову кафтаном, который еще на бегу сорвал с себя. Но тут крыша избенки с великим треском и шумом рухнула. Кверху взметнулся высокий столб огня, полетели головни, снопы искр. Афонька отпрянул назад, и тут на него упала доска, огнем объятая. Афоньку сбило с ног, кафтан задымился. В толпе ахнули. Несколько мужиков кинулись к Афоньке, и когда его оттащили от пожарища, то уже и стены избенки завалились, и был уже один великий костер — ничего не разберешь: изба ли тут горит или просто куча бревен и досок.
Подьячий Богдан Кириллыч уже не рвался к своей избенке. Как он стоял на коленях, так и остался, простерши к пожарищу руки. Потом зарыдал навзрыд и упал наземь, вцепившись в свои густые кудрявые волосы.
Всю ночь пролежал ничком Богдан Кириллыч. Рядом с ним сидел Афонька. Слезы, скупые и горькие, капали у Афоньки из глаз, но не замечал он их и не утирал. И только когда начинал Богдан Кириллыч биться и причитать чего-то, обнимал его бережно за плечи и шептал ему что-то на ухо.
Воевода (пришедший на пожарище уже когда избенка Богдана догорала) повелел не тревожить их. Казаки и мужики посадские разошлись. Баба Богданова ушла тоже и увела ревущих девок: жалко им было Богдана Кириллыча.
Богдан с Афонькой так и просидели, пока утром не пришли казаки. От избенки остались одни головни да пепел. А неподалеку от избенки нашли пьяного похабного гулящего мужика Прошку, который тайно вино курил и посадским продавал. В последние дни его два-три раза приметили, как он околачивался подле воеводской избы. И накануне пожара видели его, как он от малого города, шатаючись, шел.
Когда Прошку схватили и повели на сыск: для чего он близ сгоревшей избы в кустах валялся, то он повалился воеводе в ноги и повинился, что-де с вечеру, сильно напившись вина, — где уж не упомнит будто бы, — пошел до своего подворья. Да в теми-то, да спьяну заблудился. Все не на свою, на чужие избы попадал. И сказывал далее, что дойдя до какой-то избенки, задумал малость осветить ее: может эта избенка его. И вынувши кресало, стал искры высекать, трут подпалил, сидючи у самой двери, что в избенку вела. А чо дале было, того он, Прошка, опять-таки не упомнит, потому как пьян был.
Прошку за поджог забили в колодки и отправили в Енисейский острог к разрядному воеводе. Пусть с ним что хочет дальше делает. Но вот диво. По дороге в Енисейск Прошка сбежал. Сбил колодки, когда посланные с ним караульщики спали, и утек в тайгу. Поговаривали на остроге, что не так просто сбег Прошка, допытывались было у тех караульщиков, что с Прошкой были, но тех караульщиков вдруг в новый Якутский острог перевели.
А Богдана Кирилловича ровно пришибло с той поры. Он осмотрел пепелище, нашел несколько обгорелых и почерневших железок от укладки и шматок олова, — чернильница-то, видать, сплавилась. Ухватил их, сунул за пазуху и, горько-горько заплакав, пошел, шатаясь, невесть куда. Афонька, неотлучно бывший с ним, подхватил его под руки и привел домой.
— Приветь его и спокой, — сказал он богдановой жене. — А то он ровно порченый, как бы и впрямь ума не решился.
Ума подьячий не решился. Но с того времени помрачнел, исхудал, сам на себя непохож стал. По ночам, баба его сказывала, не спал вовсе, все ворочался, а коли засыпал ненадолго, то сонный что-то бормотал, а потом вскрикивал и просыпался.
Так промаялся Богдан Кириллович осень и зиму, а к весне подал челобитье, чтоб отпустили его с Красноярского острога. И ему перевод дали в Кузнецкий острог.
Когда Богдан Кириллович съезжал с Красноярского острога, они с Афонькой обнялись, расцеловались, и тут Богдан Кириллович вынул из-за пазухи обернутый тряпицей сверток и подал Афоньке.
— На-ка тебе, Афоня, поминок прощальный. Осталась у меня из всех богатств моих книжных «Азбука» одна. Возьми, чтоб грамоты не забывать, которой от меня выучился. Возьми.
Он вытер глаза рукавом, потом обнял еще раз Афоньку и пошел к телегам. На них был уже нагружен весь скарб его нехитрый. Жена и дочери уже дожидались его, а с ними несколько казаков-вершников, которые шли в Кузнецкий острог переводом.
Кони тронулись. Афонька долго-долго глядел вслед, пока не скрылись все за посадом.
Сказ девятый
СЫН БОЯРСКИЙ СЕВОСТЬЯН САМСОНОВ
онной сотни десятник Афонька Мосеев и сын боярский Иван Птицин возвращались на Красный Яр с годовальщины из Качинского острожка, где Птицин был приказчиком, а Афонька — в товарищах у него. Шли они верхами с десятком Афонькиных казаков, остальные с разной рухлядью — водой.Уже часа три, как продвигались они с сегодняшнего — утра по всем им ведомому, хорошо езженному конному ходу.
Июльский день был как никогда знойный, и даже здесь, в тайге, было душно. Накануне в ночь прошла большая гроза с обильным ливнем и сейчас еланьки, какие попадались дорогой, дымились паром.
Сморенный зноем, Афонька, ехавший конь о конь с Птициным, придремывал в высоком киргизском седле, опустив повод: конь его шел ладно и без повода, давно Афонька на нем ездил. Так бы он и придремывал, ежели бы вдруг не вывел его из дремы Птицин.
— Слышал ли, Афанасий, Севостьяна Самсонова в дети боярские поверстали?
— А как же, слышал, — еле разлепляя глаза и зевая ответил Афонька.
— А ведь вы с Севостьянкой-то вместе рядовыми казаками сюда пришли?
— Ну так чо? — сонно отозвался Афонька.
— Да так, ты вот, хоть и в десятники вышел, а все ж служилый по прибору, в казаках числишься, а он, Севостьян, вишь, — в дети боярские писан…
— Ну так чо? Стало быть, за службу пожаловал его государь.
— А твоей службы, поди-ка, не менее было по вся годы?
— Кто сочтет — более али менее. Все мы равно служим, а уж как кому выпадет… — и Афонька опять широко зевнул.
— Э, нет! Не скажи, не скажи…
Птицин умолк, и Афонька опять стал клевать носом.
«Самсонов, Самсонов… Ну и чо — Самсонов, — сквозь дрему пробивалось у Афоньки. — Ну — сын боярский… Эко диво…»
И Афонька снова совсем уж было придремнул, но тут Птицин, ну будто бес ему в одно место пальцем свербил, опять к Афоньке пристал.
— А ведь тебя десятником поверстали, как ты в Канском зимовье казаков безвестно куды подевавшихся нашел. А Самсонова, он приказчиком там был, до срока с годовальщины отозвали. Так?
Афонька от этих расспросов начал уже злиться, сердито заерзал в седле, силясь усесться половчее. От долгой езды он уже изрядно устал, в сон клонит, а тут Птицин…
— Ну так, так! Ну и чо дале? — рассерженно отозвался он. — Чо тебе надобно, чо привязался с тем Самсоновым? Вот, сатана, распятнай тебя…
— Зря лаешься, десятник, — обиделся Птицин, — я ведь по-доброму хотел.
— Ладно, — смущенно буркнул Афонька. — Не серчай, что избранил. Это я с досады… В дрему клонит, а ты со спросами…
Афонька отер рукой шею под широко расстегнутым воротом, закинул вверх голову. Сквозь частые лапы пихтача пробивались горячие солнечные лучи. Солнце забралось уже в самую высь и пекло оттуда нещадно.
— Полудень уже, — сказал Афонька и глянул на Птицина, как-никак, а тот и по чину и по должности все же старшой был. Птицин понял и согласно кивнул — пора было делать привал.
— Тут вот, с полверсты ходу, ручей будет, — сказал Афонька.
— Ага. Там у ручья и привалимся.
…Сонно журчит ручей. Звенит таежный гнус-кровопивец, от которого ни днем, ни ночью нет спасенья. Дымокур, раскинутый казаками, почти не помогает. И все же притомившиеся казаки уползли в чащобу, где потенистее, спят, укутав головы от гнуса кто рушником, кто чем. Остались караульные. Один у стреноженных коней, которые по жаре и пасутся-то кое-как, другой у дымокура.