Понь бледный (СИ) - Соловьев Константин Сергеевич. Страница 33

Сталин знал, что умирает. И даже «внутренний секретарь», этот ехидный старик, вдруг отстранился, ушел в полумрак своего кабинета. Тоже бросил. Никого нет рядом. Только он и наступающая темнота. Которой ему уже нечего противопоставить. Сталин ощутил пустоту, над которыми болтались его задние ноги. Он держался только потому, что вцепился уцелевшей левой передней ногой за остов ограждения.

— Присоединяйтесь к нам, товарищ Сталин, — сказал лавандовый единорог, протягивая ему собственное копыто, — Вместе с Принцессой мы будем править Эквестрией. Здесь вы всегда найдете помощь. И дружбомагии хватит на всех…

— Нет, — сказал Сталин, давясь кровью, — Никогда.

И отпустил ограждение.

Воздух ударил ему в лицо, когда «Пони темный» вдруг оказался где-то далеко от него, чадящая дымом медленно опускающаяся громадина. Он почувствовал себя маленьким развевающимся флагом, отданным на волю ветру. Мимо него скользили пушистые валуны облаков, скользили — и тонули в быстро темнеющем небе.

Твалайт Спаркл, дружбомагия, Принцесса — все это осталась далеко наверху. Все это уже не имело к нему отношения.

Все правильно, Коба.

Ты все сделал правильно.

Вспомни свою жизнь, перед тем, как смерть придет за тобой.

Он вспомнил свою жизнь. И даже улыбнулся. Хорошая была, в сущности, жизнь…

Удар, вышибающий остатки мыслей. Смерть.

И единственное, о чем успел подумать Сталин перед тем, как принять смерть, был странный вопрос, пришедший к нему внезапно, в последний миг перед ударом — отчего земля вдруг розового цвета?…

Глава девятая

«Диалектика говорит, что в мире нет ничего вечного, в мире все преходяще и изменчиво, изменяется природа, изменяется общество, меняются нравы и обычаи, меняются понятия о справедливости, меняется сама истина, — поэтому-то диалектика и смотрит на все критически, поэтому-то она отрицает раз и навсегда установленную истину»

И. В. Сталин

Смерть обманула его.

Это было первой мыслью, которая сумела соткаться полностью из разноцветных обжигающих хвостов, пульсирующих фракталов и переливающихся огненных фигур, мельтешащих перед глазами. Даже старуха с косой обманула его, глупого Кобу, поманила костлявым пальцем, но в последнее мгновенье, когда он уже заглянул в черные провалы ее черепа, вдруг отстранилась, пропала, сгинула…

Ведь мертвые не чувствуют боли? Сталин ее чувствовал. Боль навалилась на него тысячью многотонных булыжников, боль впилась в его тело миллионном раскаленных шипов, боль терзала его плоть мириадами мелких тупых зубов.

Мертвые не чувствуют боли. И еще не испытывают такой мучительной жажды, от которой язык кажется запеченной старой жабой, съежившейся в высохшем колодце рта. Поднявшись над кипящим океаном боли, мелькнула еще одна мысль — если он может испытывать жажду, значит, еще не мертв.

Или не до конца мертв.

Может, таинственная сила, уже сыгравшая с ним злую шутку, решила вновь перенести его старое тело в тот миг, когда сердце ударило в последний раз. И теперь он лежит — Сталин смог распознать сигналы едва живого тела и понял, что лежит — в каком-нибудь другом мире, столь же далеком от Эквестрии, насколько сама она была далека от Земли. Смерть позволила ему проиграть последнюю битву — и перебросила в новый круг ада. Возможно, в этом и заключена дьявольское коварство мироздания. А он, старый глупый Коба, обречен подобно песчинки перелетать с одного мира на другой, и везде терпеть поражение, видеть, как сгорают, подобно «Пони темному», надежды, как гибнут друзья… И снова. И снова. И снова. Личный ад для одного слишком упрямого и слишком самонадеянного товарища…

— Воды, — это слово едва проскочило меж стучащих, как в лихорадке, зубов, — В-воды…

Кто-то склонился над ним. Перед глазами у Сталина пылало багровое марево, в котором не было ни фигур, ни лиц. Но по тому, как упала на лицо чужая тень, Сталин понял, что в этом пространстве, где бы оно ни располагалось, он не один.

«В мире разумных лошадей ты уже побывал, — слабо улыбнулся „внутренний секретарь“, сам едва живой, но не утративший привычной саркастичности, — Кто знает, куда ты угодил теперь. Может, здесь живут говорящие мыши? Или наделенные интеллектом крокодилы?…»

Но это не было миром разумных крокодилов. То, что коснулось его раскаленного лба, было покрыто нежной и короткой шерстью, а вовсе не слизкой чешуей. И, судя по всему, увенчано чем-то вроде копыта. Пони?… Но запах был непривычен. Тонкое обоняние, которому Сталин привык доверять, сообщило ему о том, что пах владелец копыта не как пони. Что-то более неуловимое, терпкое, более дикое, более…

— Что ж, коль не хочешь в мавзолей, молчи, герой, и молча пей.

Деревянный край кружки ткнулся ему в зубы. В кружке было что-то горячее и пахнущее еще причудливее. Кажется, ему удалось разобрать знакомый аромат шафрана, но не более того. Это пахло так, словно кто-то взял огромный гербарий с ботанической кафедры какого-нибудь университета — и целиком заварил его в чайнике. Весна, лето и осень смешались в этом запахе, и Сталин почувствовал, как у него перехватывает дыхание. Но кружка упрямо упиралась ему в зубы. И он сделал глоток. Нет смысла отказываться от помощи. Пусть хоть разумные крокодилы…

Питье оказалось не таким невыносимо-пряным, как ему представлялось. Скользнуло мягко по пищеводу, окатив изнутри запахом свежей мяты, согрело желудок, растеклось по телу легкой теплой волной. Сталин почувствовал, что вновь скользит в бездну беспамятства. Как он скользил по искореженной палубе «Пони темного», сквозь копоть и огонь, оставляя на раскаленной палубе дымящиеся следы крови…

— Где… Где я? Что с Рэйнбоу Дэш и Пинки Пай? Твайлайт… Она сущий дьявол. Она…

— Не время, милый, горевать. Чтоб сил набраться, надо спать, — мягко сказала тень. Говор был необычен, какой-то излишне правильный, напевный, но напевностью не эквестрийской, а какой-то другой, незнакомой ему. Как будто с ним говорил кто-то, для кого этот язык был чужим, хоть и отлично знакомым, как для него самого когда-то был русский…

Но он уже не думал об этом. Он позволил себе вновь упасть в темноту — и та сомкнулась вокруг него тяжелым пыльным бархатом.

Он приходил в себя медленно. Израненное тело неохотно восстанавливало силы — он чувствовал себя древним линкором, который подняли со дна после попадания десятков торпед, затащили на стапели и теперь упорно пытаются отремонтировать, заваривая пробоины в рассохшейся от старости броне. Лечение продвигалось медленно. Способность его тела затягивать раны требовала времени. Много времени. Но время было единственным доступным ему ресурсом. Почти в неограниченном количестве.

На третий день он смог открыть глаза. На шестой — приподнять голову. Но подняться с постели удалось лишь на третью неделю, когда начали срастаться кости задних ног. Поначалу он не мог даже ходить. Стоял на дрожащих ногах, опираясь на вырезанную из дуба трость, отчаянно балансировал хвостом и пытался не растянуться на полу. Ужасная слабость за время его болезни затопила тело, как ледяная океанская вода — поврежденные отсеки. Сперва Сталин, скрипя зубами, учился стоять на месте. Потом начал делать осторожные шаги. Будь он один, его сил не хватило бы для этого. Но он был не один.

Ее звали Зекора.

И она была зеброй.

На третий день, когда Сталину удалось открыть заплывшие глаза, он увидел ее — и сперва решил, что смерть продвинула его еще на одну клетку на своем загадочном игровом поле, переместив в мир, населенный расписанными причудливым узором лошадьми. Тело Зекоры было покрыто полосками, но не угольно-черными, как у ее знакомых Сталину сородичей, а темно-серыми, как мокрый асфальт московских улиц. Грива стояла торчком на голове, образуя аккуратный гребень, который, по немного провинциальным нравам Понивилля мог бы показаться даже дерзким. Шею украшало множество золотых колец, отчего казалось, что голова присоединена к телу при помощи пружины. В ушах негромко позвякивали огромные серьги. Но позвякивали они нечасто — Зекора редко двигалась, но, даже когда приходилось поднести Сталину кружку с отваром или сменить компресс, перемещалась в пространстве удивительно мягко, практически беззвучно. А еще у нее были большие и внимательные голубые глаза, от взгляда которых делалось немного не по себе. Всякий раз, когда Сталин встречал их, ему казалось, что на него смотрит с высоты само небо. Бездонное, безмятежное, безоблачное. Но в то же время хранящее в себе что-то такое, что очень не хочется злить. Что-то скрытое в этой нарочитой безоблачности, и отчего от взгляда Зекоры по всему телу иногда проходила непонятная дрожь…