Короткий миг удачи(Повести, рассказы) - Кузьмин Николай Павлович. Страница 15

На речке было тихо, хотя несколько запыленных остывающих машин стояло на берегу, у самой воды. Шоферы, побросав где попало одежду, стояли по колено в воде и наслаждались покоем и свежестью. Время было страдное, и в преддверии жаркого дня отдыхали и люди и машины.

На дороге, по которой только что пришел Константин Павлович, послышались тележный дребезг, щелканье вожжей, и легкая подвода рысью выехала на берег. Однорукий возница с рыжими бровями и в пыльном картузе посмотрел на дремавшие у воды машины, на стоявших в сонной речке шоферов и отъехал в сторонку. Торопясь выкупаться, он не стал распрягать, а лишь ослабил супонь и кинул лошади охапку свежескошенной травы. Константин Павлович подошел ближе и с удовольствием уловил, что к бодрящему аромату речной свежести прибавился тонкий и сильный запах конской упряжи. Бренча удилами, лошадь хрустела сочной травой и часто вскидывала голову, словно для того, чтобы лучше видеть, как раздевается однорукий возница.

Инвалид ловко стянул рубаху, скинул сапоги и долго прыгал на одной ноге и тряс другой, чтобы сбросить штаны. Неуверенно ступая по холодной сырой гальке, он подошел к солнечной воде и попробовал ногой — холодна ли? Ему стало зябко, и он потер единственной рукой сильные крутые бока и усыхающее обезображенное плечо. Солнце поднималось над степью раннее и горячее, и вдалеке, над одиноким станционным домиком, в пустынных неохватных пространствах копились волны зноя. Однорукому было жаль будить воду. Он пошевелил лопатками и, козырьком приставив к глазам руку, осмотрелся по сторонам. Что-то неуловимо безмятежное показалось Константину Павловичу в этом простом движении изуродованного войной человека, и он пожалел, что нет у него под рукой альбома и карандаша — двумя-тремя штрихами схватить позу отдыхающего инвалида, особенно этот поразивший его жест единственной руки к глазам.

Однорукий возница засмотрелся, как неподалеку шофер моет автомобиль. Загнав машину в реку, шофер черпал ведром и хлестал водой в сизые от пыли борта и крылья. Вода скатывалась, оставляя сверкающую на солнце мокрую поверхность. Утреннее купанье словно придавало машине бодрости, она с удовольствием подставляла свои посеревшие на проселках бока под сильные удары воды из ведра. Притомившаяся в упряжке лошадь замерла с пучком травы в зубах и смотрела, как шофер проворно черпает и льет на машину воду.

Константин Павлович не утерпел и заговорил с инвалидом, когда тот, не забредая особенно глубоко, окунулся с головой и тут же, ахнув и взмахивая рукой, стал выбираться из воды. Однорукий охотно ответил, будто только этого и ждал, — компанейский оказался человек.

— Э, мил человек, — говорил он за одеваньем Константину Павловичу, — я на этих машинах всю Европу преодолел. Как, бывало, сядем, да как дернем, — не поверите: сотню километров за сутки пролетали. Где-то по сторонам бой, выстрелы, а мы знай свое — вперед. Гнали мы его, сердешного, как зайца… Так что плюньте на эти машины. Я, например, на них после войны и глядеть не могу. С лошадью, как увидел после демобилизации, чуть не в обнимку полез, ей-богу! Душевная скотина лошадь: ни тебе грому, ни тебе грохоту. Спокойненько — трух-трух… Хочешь пой, хочешь думай. Подождите, я вот сейчас своего встречу, и мы часика за три как ангелы доедем.

Инвалид оказался из той деревни, где жила сестра Константина Павловича, на станцию он приехал встречать учителя, ездившего «в район».

— У нас тут колхозов осталось: раз, два и обчелся, — рассказывал он, вдеваясь мокрой головой в рубашку. — На совхозы мода пошла. А на что совхозу лошадь? У них вон… — махнул на машины. — Всех куриц подавили. Нет, скоро лошадь только на выставке увидишь.

Однорукий долго не мог сладить со штанами и даже застеснялся при постороннем. Скулы его порозовели, улыбка обнажила великолепные мелкие зубы.

— Вот ведь зараза, — беззлобно ругался он, проталкивая ногу в завернувшуюся штанину. Протолкнул, отбросил с глаз мокрые свалявшиеся волосы. — Правду кто-то говорил, что лучше без ноги, чем без руки. А как по холостому делу да у какой-нибудь солдатки застукают меня? Куда я без штанов? Форменный «хендехох»! — Он сел на гальку и стал обуваться. — Мне тут как-то рассказывал один заезжий… Вас, я извиняюсь, как звать-то будет? А, значит, тетке Дарье нашей братом приходитесь? Очень хорошо… Так вот, рассказывал мне один проезжий старичок. Поймали они конокрада на деле… ну, в старое, значит, еще время. Поймали и, по обычаю по старому, посадили его раз да другой на землю. Знаете, как это садят-то? Нет? А это поднимают его, сердешного, конокрада-то, да со всего размаху и бьют, я извиняюсь, задним местом оземь, а лучше о пень. Исключительное наказание, после этого не надо и на поруки брать. Так вот, ударили его таким манером раз да другой и стали пальцы ему рубить…

— Ужас какой-то! — невольно содрогнулся Константин Павлович.

— А как иначе-то? — беспечно возразил инвалид, ловко наворачивая портянку. — Газетку ему читать? Раньше этого в моде не было. Так, значит, рубят ему пальцы, а он об одном молит. Жизни ему не жалко, а богом просит, чтобы оставили хотя бы два пальца. «Штаны, говорит, чтобы застегнуть». Вот тут и суди, мил человек, — однорукий поднялся на ноги и улыбнулся широкой хорошей улыбкой, — суди, что нашему брату важнее. Выходит, важнее штаны в порядке содержать. Ну, садитесь, подъедем сейчас к станции, заберем нашего и айда — пошел. Думаю, пока жары нету — доберемся.

Солнце начало припекать, когда они подъехали к станции. До реки отсюда было далековато. Подошел местный поезд, однорукий поставил подводу в тень и пошел встречать.

Константин Павлович остался лежать в телеге, на траве. Косили траву, как он догадался, рано утром, по росе. Она еще не успела завянуть и пахла влажными соками земли. Сырой этот запах напомнил Константину Павловичу луговую свежесть раннего утра, когда солнце еще томится за высоким берегом парной уснувшей речки, напомнил петушиный переклик в оранжевом тумане на заре и еще что-то, родное и забытое с годами, но сейчас подступившее к сердцу и памяти, как неясная дымка навсегда прошедшего детства. Лошадь лягала ногой и крутила хвостом, отбиваясь от назойливых мух. Константин Павлович мечтательно щурил глаза и покусывал сочную пресную травинку. Не верилось, что он далеко от Москвы, где-то на затерянной под огромным жарким небом земле, не верилось, что на несколько месяцев брошена дача, заперта квартира, остались пылиться шкафы с книгами и старый дорогой рояль, за которым он любил думать долгими вечерами, не зажигая огня. Все это брошено до осени, до поздних московских заморозков, когда так тепло и уютно становится в ресторанах, где тебя давно знают и встречают с уважением, когда начинается жизнь в салонах выставок и в концертных залах. Константин Павлович представил себя на концерте, в притихшем зале, когда меркнет, приглушается свет, смолкают настраиваемые инструменты и все внимание публики на ярко освещенном бархатном занавесе, — и с внезапной тоской оглядел приземистое, обитое дождями здание станции, чахлый садик и жалкую подводу с изъеденной мухами лошаденкой.

Пришел однорукий и с ним учитель, которого он ходил встречать. Учитель был в кепке и старом брезентовом плаще. Он без всякого внимания поздоровался с Константином Павловичем, снял плащ и посмотрел, куда бы его положить. Константин Павлович приподнялся и сел. Сидеть было неловко, и он не знал, куда девать себя. Учитель небрежно бросил в телегу плащ, подскочил и сел сам. Однорукий возница, хлопоча вокруг подводы, видел, что Константин Павлович оказался в самом задке телеги, он мимоходом подвинул в сторонку плащ, освобождая художнику больше места, и наконец уселся, подпрыгнув на телегу так же, как и учитель. Оглянулся:

— Ну, поехали?

— Давай, — тихо уронил учитель.

Инвалид неистово закрутил вожжами, лошаденка поджала хвост и, влезая в хомут, сорвалась на мокрой под копытами земле.

— Но-о, ишь ты! — злорадно крикнул возница, но ударить вожжами пожалел. Покатили.