Ночь перед Рождеством(Совр. орф.) - Гоголь Николай Васильевич. Страница 11
Чуб не изъявил ни радости, ни печали об участи Вакулы. Его мысли заняты были одним: он никак не мог позабыть вероломства Солохи и, сонный, не переставал бранить ее.
Настало утро. Вся церковь еще до света была полна народа. Пожилые женщины, в белых намитках, в белых суконных свитках, набожно крестились у самого входа церковного. Дворянки, в зеленых и желтых кофтах, а иные даже в синих кунтушах с золотыми назади усами, стояли кпереди их. Дивчата, у которых на головах намотана была целая лавка лент, а на шее монист, крестов и дукатов, старались пробраться еще ближе к иконостасу. Но впереди всех стояли дворяне и простые мужики с усами, с чубами, с толстыми шеями и только что выбритыми подбородками, все большею частию в кобеняках, из-под которых выказывалась белая, а у иных и синяя свитка. На всех лицах, куда ни взглянь, виден был праздник. Голова облизывался, воображая, как он разговеется колбасою; дивчата помышляли о том, как они будут ковзатся с хлопцями [25] на льду; старухи усерднее, нежели когда-либо, шептали молитвы. По всей церкви слышно было, как казак Свербигуз клал поклоны.
Одна только Оксана стояла как будто не своя: молилась и не молилась. На сердце у нее столпилось столько разных чувств, одно другого досаднее, одно другого печальнее, что лицо ее выражало одно только сильное смущение; слезы дрожали на глазах. Дивчата не могли понять этому причины и не подозревали, чтобы виною был кузнец.
Однако ж не одна Оксана была занята кузнецом. Все миряне заметили, что праздник — как будто не праздник; что как будто все чего-то недостает. Как на беду, дьяк, после путешествия в мешке, охрип и дребезжал едва слышным голосом; правда, приезжий певчий славно брал баса, но куда бы лучше, если б и кузнец был, который всегда, бывало, как только пели «Отче наш» или «Иже херувимы», всходил на крылос и выводил оттуда тем же самым напевом, каким поют и в Полтаве. К тому же он один исправлял должность церковного ктитора. Уже отошла заутреня; после заутрени отошла обедня… куда ж это, в самом деле, запропастился кузнец!
Еще быстрее в остальное время ночи несся черт с кузнецом назад, и мигом очутился Вакула подле своей хаты. В это время пропел петух.— Куда? — закричал кузнец, ухватя за хвост хотевшего убежать черта, — постой, приятель, еще не все: я еще не поблагодарил тебя.
Тут, схвативши хворостину, отвесил он ему три удара, и бедный черт припустил бежать, как мужик, которого только что выпарил заседатель. Итак, вместо того, чтобы провесть, соблазнить и одурачить других, враг человеческого рода был сам одурачен.
После сего Вакула вошел в сени, зарылся в сено и проспал до обеда. Проснувшись, он испугался, когда увидел, что солнце уже высоко! «Я проспал заутреню и обедню!»
Тут благочестивый кузнец погрузился в уныние, рассуждая, что это, верно, Бог нарочно, в наказание за грешное его намерение погубить свою душу, наслал сон, который не дал даже ему побывать в такой торжественный праздник в церкви. Но однако ж, успокоив себя тем, что в следующую неделю исповедается в этом попу, и с нынешнего же дня начнет бить по пятидесяти поклонов целый год, заглянул он в хату; но в ней не было никого. Видно, Солоха еще не возвращалась.
Бережно вынул он из-за пазухи башмаки и снова изумился дорогой работе и чудному происшествию минувшей ночи; умылся, оделся как можно лучше, надел то самое платье, которое достал от запорожцев, вынул из сундука новую шапку из решетиловских смушек с синим верхом, которой не надевал еще ни разу с того времени, как купил ее еще в бытность в Полтаве; вынул также новый всех цветов пояс; положил все это вместе с нагайкою в платок и отправился прямо к Чубу.
Чуб выпучил глаза, когда вошел к нему кузнец, и не знал, чему дивиться: тому ли, что кузнец воскрес, тому ли, что кузнец смел к нему прийти, или тому, что он нарядился таким щеголем и запорожцем. Но еще больше изумился он, когда Вакула развязал платок и положил пред ним новехонькую шапку и пояс, какого не видано было на селе, а сам повалился ему в ноги и проговорил умоляющим голосом:
— Помилуй, батько! Не гневись! Вот тебе и нагайка: бей, сколько душа пожелает, отдаюсь сам, во всем каюсь; бей, да не гневись только! Ты ж когда-то братался с покойным батьком, вместе хлеб-соль ели и могорыч пили.
Чуб не без тайного удовольствия видел, как кузнец, который никому на селе в ус не дул, сгибал в руке пятаки и подковы, как гречневые блины, тот самый кузнец лежал у ног его. Чтоб еще больше не уронить себя, Чуб взял нагайку и ударил его три раза по спине.
— Ну, будет с тебя, вставай! Старых людей всегда слушай! Забудем все, что было меж нами! Ну, теперь говори, чего тебе хочется?
— Отдай, батько, за меня Оксану!
Чуб немного подумал, поглядел на шапку и пояс: шапка была чудная, пояс также не уступал ей; вспомнил о вероломной Солохе и сказал решительно:
— Добре! Присылай сватов!
— Ай! — вскрикнула Оксана, переступив через порог и увидев кузнеца, и вперила с изумлением и радостию в него очи.
— Погляди, какие я тебе принес черевики! — сказал Вакула, — те самые, что носит царица.
— Нет, нет! Мне не нужно черевиков! — говорила она, махая руками и не сводя с него очей, — я и без черевиков… далее она не договорила и покраснела.
Кузнец подошел ближе, взял ее за руку; красавица и очи потупила. Еще никогда не была она так чудно хороша. Восхищенный кузнец тихо поцеловал ее, и лицо ее пуще загорелось, и она стала еще лучше.
Проезжал через Диканьку блаженной памяти архиерей, хвалил место, на котором стоит село и, проезжая по улице, остановился перед новою хатою.
— А чья это такая размалеванная хата? — спросил преосвященный у стоявшей близ дверей красивой женщины с дитятей на руках.
— Кузнеца Вакулы! — сказала ему, кланяясь, Оксана, потому что это именно была она.
— Славно! Славная работа! — сказал преосвященный, разглядывая двери и окна. А окна все были обведены кругом красною краскою; на дверях же везде были казаки на лошадях, с трубками в зубах.
Но еще больше похвалил преосвященный Вакулу, когда узнал, что он выдержал церковное покаяние и выкрасил даром весь левый крылос зеленою краскою с красными цветами.
Это, однако ж, не все: на стене с боку, как войдешь в церковь, намалевал Вакула черта в аду, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и говорили: «он бач [26], яка кака намалевана!» и дитя, удерживая слезёнки, косилось на картину и жалось к груди своей матери.