Александр Матросов(Повесть) - Журба Павел Терентьевич. Страница 57

Макеев смущенно подходит.

— Прошу всех до хаты, — приглашает Матросов гостей, кивнув на свой вещевой мешок, висящий на сучке ели, а сам, подтянув рукава шинели и ватника, быстро умывается снегом. — Уж извините, с туалетом припозднился. — Вытащил из вещевого мешка аккуратно сложенное полотенце, вытерся, и, надев варежки, хлопает ими, согреваясь. Потом подошел к Костылеву и незаметно сунул ему флакон с одеколоном. Костылев удивился:

— Я же насовсем тебе отдал. Все равно выбросил бы.

— Я и без него красив, — пошутил Матросов.

— Да, может, опять его бросать придется…

— А ты лучше Вале подари.

— И верно, — веселеет Костылев. — Только бы пришла. Ох, и друг же ты, Сашка!.. Ну, дай водички попить: в горле пересохло, а моя вода в фляге замерзла.

— А воды не дам сейчас.

— Да жаль тебе, что ли?

— Не жаль, а не дам. Чайку — можно, а холодную сейчас вредно: разгоряченный, и лежишь на снегу. На марше можно пить холодную воду только перед подъемом.

— Ты, как старик, все знаешь, — смеется Дарбадаев, разминая ноги и встряхивая открытой потной головой, от которой валит пар.

— Да всем же объясняли! — оправдывается Матросов. — А ты, Мишка, не храбрись, надевай шапку.

— Да мне жарко, чудак. Голову в снег сунул бы.

— Вот потому и надень.

Дарбадаев послушно надевает шапку.

— А за это вот тебе хороший табачок, — смеется Матросов.

Закурив, друзья ложатся на снег, вытягивают затекшие ноги.

Несколько минут они лежат недвижно. У каждого так ноет отяжелевшее, будто свинцом налитое тело, что трудно шевельнуть пальцем.

Но вскоре начинается бойкая бивуачная жизнь. Люди еще издали увидели синий дымок походной кухни и оживились:

— Думали, она, матушка, в сугробе завязла, а она следует. Любит солдата.

Завтракали вместе, усевшись в круг.

— Ну, и кулеш добрый! — щурился от удовольствия Антощенко, хлебая из котелка густой жирный суп. — Сроду не ел такого!

— И хлеб, как пирожное, тает во рту, — сказал Матросов, грызя мерзлый хлеб. Потом опустил его в дымящийся пахучий суп. — Ну и пир, братки! Честное слово, вкусней ничего не едал.

— Пройдешь двести километров, так и обгорелое полено копченой колбасой покажется, — хмуро замечает Макеев. — А кто, ребята, знает все-таки, далеко ли еще шагать?

— Далеко ли? — усмехнулся Дарбадаев. — У нас в Башкирии так говорят: хороший конь — до деревни семь километров, а плохой — семьдесят семь. Понял, Макеша?

— Молчи, заноза! — сердится Макеев. — Не до смеху тут.

— Ну, заплачь, — советует ему Воронов. — Надоело всем твое нытье. Не солдат — мамалыга какая-то.

— Сосочку ему с молочком, — предлагает Костылев.

— Идите вы все к шуту! — шипит Макеев. — Вы еще увидите, какой я солдат.

Матросов добродушно подмигнул ему:

— Слушай, Макета. С виду ты парень геройский, а все прибедняешься. Постой, я тебя, ледяного, чайком согрею. Братки, уж пировать, так пировать! Набивай котелки снегом!

Матросов находит в кустах сушняк, вытаптывает в снегу местечко и разжигает костер — быстро и аккуратно.

— Если бы мне надо было выбирать невесту, — говорит он, подвешивая над костром котелок со снегом, — я сначала испытал бы характер девушки на трудных маршах или в экспедициях.

Сидя на корточках, он шевелит костер, щурясь от едкого дыма, и думает, чем бы хоть немного развеселить дружков своих.

— Хотите, ребята, расскажу вам, как мы с Тимошкой — братишкой моим — на базаре промышляли, когда беспризорничали? Уморушка одна…

— Говори, говори, чего тут спрашивать! — говорит Воронов.

— Тимошка был настоящий артист, хотя и было ему лет одиннадцать. Была, значит, у беспризорников своя промышленная академия с факультетами…

Матросов опускает все неприятное и тягостное из своих похождений с Тимошкой и говорит только о веселых приключениях, и дружки от души смеются.

— Промышленная академия, говоришь? — смеется повеселевший Костылев. — Фикультет!.. Ха-ха-ха!..

— Это, хлопцы, вроде того, як ведьма била дядьку Прокопа, — начинает Антощенко, хотя это было совсем не «вроде того». — Значит, гулял Прокоп с жинкою на свадьбе одной, и приглянулась ему одна бабочка — вдовица-красавица, прямо краля писаная, а жинка у Прокопа, Прыська, — сущая лахудра: рябая, дробненькая, рыжая и злющая, ревнюща, як мартовская кошка. Вот хватил Прокоп горилки и стал атаковать вдовицу-красавицу, не жалеючи словесного боезапаса — усищи свои чуть ли не за уши закручивает, бровями двигает и все выхваляется, що не боится он ни черта, ни бога и никакой нечистой силы и що не родился на свет человек, который испугал бы его чем-нибудь. Прыська, готовая лопнуть от злости, предупреждала мужа: ой, Прокопе, прикуси язык, а то не было б лиха. А сама уже замышляла разные козни. А известно: ревнючая жинка готова на все, даже в ложке дегтя утопить собственного мужа, так говорит наш дидусь Панас. И вот ночью вышел Прокоп из хаты по известному делу, а темнота — хоть глаз выколи. И вдруг будто с хатней крыши — прыг ему на плечи щось лохматое, все в шерсти, як корова, и завыло по-совиному: «у-у-у…» Прокоп сразу обомлел: это ж, думает, она, проклятая ведьма, мстит ему за то, що он выхвалялся. Упал Прокоп на четвереньки, кричит не своим голосом: «Рятуйте, люди добрые!» А ведьма уже сидит на нем верхом, держит его за усищи, як коня за поводья уздечки, и хрипит в ухо: «Вези меня, такой-сякой, до Ерусалиму!..» А Прокоп свое: «Ряту-уйте, люди!..» Открылась дверь из хаты, полоса света упала на Прокопа, люди выбежали к нему, а он уже полз на четвереньках до хаты и все хрипел: «Рятуйте». Схватили его под руки, втащили в хату, а он с перепугу на ногах не стоит, падает. Словом, и смех, и грех. Стали допытываться у Прокопа, что случилось, а он, до краю перепуганный, мычит одно слово: «Ведьма… ведьма…»

И тут одни люди дрожат от страху, других смех разбирает. В то время и вошла в хату Прыська, в руках почему-то держит кожух, свернутый шерстью наружу. Потом бросила кожух и кинулась до мужа: «Ой, Прокопчику мой, що ж это такое подеялось с тобою, мой герой бесстрашный?..» А люди — ну просто со смеху падают, догадались, как надругалась проклятая баба над собственным мужем…

Смеется и Матросов, кулаками трет глаза, слезящиеся не то от едкого костровского дымка, не то от смеха. Хохочут его дружки и обступившие их солдаты. Только все еще хмурится Макеев. Матросов, смеясь, протягивает ему кисет с табаком:

— Закуривай, Макеша. Не дуйся, как сыч, когда всем весело.

— Не до смеху тут, ежели плохое настроение, — ворчит Макеев, скручивая цигарку. — И ноги вон одеревенели, и писем все нет; может, и не будет.

Матросову хочется развеселить и Макеева.

— Настроение, говоришь? Поддайся ему только, настроению, оно тебя в болото заведет. Я сам настроение настраиваю, как хочу.

— Это верно, — говорит Воронов. — Регулировать настроение можно.

Они пьют чай, смеются и спорят.

Слышится строгий голос старшины:

— Эй, Суслов, чего шапку снял? И на снегу потный не лежи. Перегрелся — походи тихонько, потом и отдыхай.

У Кедрова лицо озабоченное, осунувшееся. Матросов приглашает его:

— Товарищ старшина, чайку попейте с нами! И табачок есть хороший. Споем вам что-нибудь.

— Спасибо, некогда, — говорит Кедров на ходу, значительно заметив: — Курите, пойте, пока запрету нет. А скоро и нельзя будет.

Матросов спешит воспользоваться пока еще доступным счастьем и, прислонившись спиной к стволу сосны, тихо запевает:

Ой, да ты, калинушка…

Песню сразу же подхватывают Антощенко, Воронов, Дарбадаев. Высоко взвивается тенорок Матросова:

Ты малинушка!
Ой, да ты не стой, не стой
На горе крутой…

Не вытерпел и Костылев, поднимается, берет баян, играет. Подходят комсорг Брагин и комвзвода Кораблев, тихо подсаживаются к костру и тоже поют.