Над бурей поднятый маяк (СИ) - Флетчер Бомонт. Страница 51
Так и хранил, а для кого — получается, для Топклиффа? То-то радости. Сейчас, конечно, поутихло все, до воскресенья, а то и до понедельника, спасибо — Страстная. А что дальше будет, Дик и загадывать боялся. А ведь как славно все могло быть без этого чудовища, поймавшего его в свою липкую, мерзостную паутину. Его Кэт, Китти — такая милая и нежная, что Дик не мог даже сейчас не улыбнуться, стоило глянуть в ту сторону, где из-за занавеса с любопытством выглядывала ее светловолосая головка.
Вот это — счастье, вот это — радость, что бы там папаша ни говорил, а говорил он о Кэт разное, и по преимуществу — ничего хорошего. Ну а что, ну не Аллен он, не может взять да и безо всякой любви жениться на племяннице Хенслоу, или дочке, черт их разберет, с их семейными связями, кто там она ему. Не таков Дик. Ему мечтается, что если и семья, то обязательно чтоб душа в душу, вот как у Уилла в пьесе. Хотя нет, с таким концом, как в той пьесе, пожалуй, не надо. И так, как у Уилла сейчас, — не надо тоже. Дик бы после того, что Марло сотворил, никогда бы к нему и на милю не подошел, Уилл же вон, побежал вприпрыжку. Интересно, чем у них там все закончилось, помирились? Наверное, раз Уилл так и не вернулся. Вот уж прихоть судьбы, — подумалось Дику, — никогда даже в страшном сне не приснилось бы, что будет переживать за отношения Кита Марло больше, чем за свои. А оно вон как все складывается.
Дик так задумался, что сцена «Розы» будто бы отошла на второй план и звуки вокруг затихли. Такое с ним бывало частенько, и Катберт в детстве подшучивал над ним, а папаша драл уши обоим. Кто-то сильно дернул его за полу плаща.
— Дик, да Дик же! — послышалось снизу, и опустив глаза, Дик, наконец, увидел Уилла. Ну, надо же, легок на помине. Уилл был взъерошен, растрепан, отчего-то перепачкан сажей и за плечами его болтался туго набитый мешок.
— Дик! — выпалил Уилл, глядя на рассеянного, будто вынырнувшего из сна друга. Как хорошо, что ты здесь. Надо поговорить. Срочно!
***
От обилия забот и воздуха голова слегка шла кругом. От усталости — ломило плечи и поясницу. Если бы Кит был кем-то вроде Уилла Кемпа, он бы поцепил на ноги серебряные бубенцы, пристукнул пятками, подскочив, и добавил что-то вроде: «А от счастья — болит задница», — но это было слишком нелепо даже для легкомысленного дня прощания с Лондоном.
Со сточной канавой, в которой, облипая грязью, варились все они — короли и шлюхи, чернокнижники и дьяволы, дамы и их поклонники — кем только судьба ни заставит сделаться того, кто нарекся актером.
По Темзе уже вовсю сновали лодки, похожие на сельдей, отодвигая носами надоедливый рыхлый лед — солнце пригрело как следует, и Пасха обещала быть что надо для гуляний, танцев и балаганных развлечений. Столица шумела, как шумела она в любой другой день — ей было плевать на тех, кто был исторгнут из ее зловонного, пестрого чрева прочь, точно так же, как скоро надоедали ей лезущие обратно. Кит же был весел — и он знал, что именно его веселье заставляет солнечный свет быть таким ярким, будто блики от лучей отражались разом в сотнях начищенных зеркал. Он и сам был зеркалом — в которое смотрелся лишь один человек.
Он и сам был солнцем, готовым выжечь дотла любое воспоминание и любую действительность, если бы в ней крылась угроза для впервые сделавшегося до боли четким отражения.
На Броадуолл народ толпился, напирал — но не было слышно привычного для вавилонских столпотворений стоголосого галдежа, замешанного на свином визге или гусиных криках.
— Так предайте же презрению этот рассадник разврата, эту гнойную кучу, где копошатся не люди — но отвратные черви, пожирающие нечистоты и гниющую плоть! Отвратите лица свои от соблазна и льстивой, обманчивой красоты греховных зрелищ — и взгляните в сторону церкви! — раздавалось над любопытно задранными шляпами, чепцами и голыми макушками совиное уханье пуританского проповедника, зажавшего подмышкой пухлую кипу яростно отпечатанных листовок, вышедших из-под чистейшего, святейшего и девственнейшего станка, что был бы, наверное, и вправду угоден Христу — если бы Спасителю не было чем заняться, болтая ногами с ближнего облака, зацепившегося за крыши Святого Павла. — Ибо те, кто называет себя языческими именами и шутит языческие шутки — суть обман и прелесть, лицедейство и обезьянье кривляние! И, прельщенные блеском, и краской, и реющими флагами, и ударами в барабаны, и пушечным стрелянием, вскоре обнаружите, что все исчезло, как пороховой дым, рассеялось туманом! Там, где были отроки, переодетые отроковицами, вертящиеся перед глазами мужчин, чтобы вводить их во грех — предстанут черти с вилами и вертелами! Где жид, сопровождаемый овацией, сигал в котел со смолой — окажетесь вы сами, и его мнимые муки будут казаться игрой рядом с муками истинными, вечными!
Кит зацепился о проповедь, как всякий щеголь хоть раз цеплялся прорезью в рукаве о дверную ручку или некстати подвернувшуюся голую ветку. Несмотря на спешку, он остановился — позади всех, кто слушал, раскрыв рот от сопереживания или же ухмыляясь с презрением. Его лица не коснулась ни одна из гримас крайности. Он был счастлив, он был свободен — потому мог говорить, не так уж ненавидя тех, кто выступал так же, как актеры и певцы, продавался так же, как шлюхи — только обманом пытался назваться иначе. Пузо очередного черно-белого пророка, взмахивающего рукавами, как куцыми крыльями, очевидно было налито и напитано пивом, как переспевшее яблоко — соком и солнцем. Или, быть может, слуга Божий был на сносях от Святого Духа, желая посрамить и переплюнуть Леди Богородицу?
— И всех, каждого, кто пойдет на это богопротивное представление, — потрясал оратор лубком, на котором Кит, сощурившись, уже успел разобрать собственное имя. — Всех вас, да-да, каждого из вас, будет ждать кара — на Страшном Суде, пред ликом Справедливого Судии! Получив удовольствие от созерцания отвратительных ужимок размалеванных мужеложцев, прославляемых всем известным богоборцем и содомитом, вы будете держать ответ там, где сегодняшние мелкие радости гордыни покажутся вам тщетой! И черти в Преисподней, взяв раскаленную кочергу…
Кашлянув в ладонь, Кит спросил — громким, хорошо поставленным голосом, так, что малейшую тень смеха смог бы различить даже бездельник, взобравшийся на дерево у края улицы:
— Прошу прощения, святой отец… У меня, как у недалекого мирянина, наивно любящего всю ту забавную хрень, которой потчует нас старый Хенслоу на пару с этим безнравственным ублюдком Марло, возник вопрос — прошу вас, помогите его разрешить для спасения моей души!
— Я слушаю тебя, сын мой, — великодушно крякнул проповедник.
— Так вот… Вы, святой отец, утверждаете, что с разрешения Господа нашего Иисуса Христа черти в Аду будут лично пихать раскаленную кочергу мне в зад, если я осмелюсь-таки посмотреть «Эдуарда Второго» в канун Пасхи… Не кажется ли вам, отче, что Спаситель как-то странно, как для сына Человеческого, заинтересован в том, что делается у меня в жопе? Не кажется ли вам, во-вторых, что Спаситель пытается украсть отличную идею у мастера Кита Марло, уже использовавшего ее в своей ужасающей пьесе?
***
Мистер Хэнслоу крыл ругательствами всех и вся, и смотреть на это, то и дело выглядывая вместе с Китти на сцену из-за тяжелого бархатного занавеса, было забавно. Как будто она снова возвратилась в детство, в ту счастливую пору, когда еще даже не помышляла, что есть на свете такой город — Лондон, и что в нем столько недобрых, а то и вовсе злых, людей. Вот как мистер Хенслоу — про него она тоже была наслышана. Вот уж в чей бордель точно никогда бы не хотела попасть. Да и в театр, родись она мужчиной, тоже. Шутка ли, вычитать такие деньжищи из жалования! Да ей бы пришлось за эти двадцать шиллингов не разгибаться несколько дней к ряду, и это еще хороших дней! А тут…
Правда, Белла не совсем понимала, в чем там было дело, от чего мистер Хенслоу злился так, что его, того и гляди, хватит удар: разве нельзя заменить одного актера другим? Ну, пускай бы мастер Слай играл этого… Гавестона, или даже позвать мастера Кемпа из «Театра» — вот смешно было бы. А уж как здорово! Лучше мастера Кемпа никто не плясал, это было всем, кто ходит в театры, известно.