Брайтонский леденец - Грин Грэм. Страница 30

— Можно подумать, что это ты его расспрашивала.

— Все они любят поболтать.

— Не понимаю, — сказал Малыш. — Чего они хотят, если они не шпики? — Он протянул здоровую руку и ущипнул Роз повыше локтя. — Ты им ничего не сказала?

— Ничего, — ответила она и в темноте преданно посмотрела на него. — А ты перепугался?

— Меня ни в чем не могут обвинить.

— Я хочу сказать, — пояснила она, — когда те люди сделали это, — и она тронула его руку.

— Перепугался? Конечно, нет, — солгал он.

— Почему они напали на тебя?

— Я тебе велел не задавать вопросов. — Он встал, покачиваясь из-за ушибленной ноги. — Почисти мне пиджак. Не могу я выйти в таком виде. Мне нужно выглядеть прилично.

Он прислонился к полке с молодым бургундским, пока она ладонью чистила пиджак. Лунный свет заливал каморку, маленькую полку с гнездами, бутылки, узкие плечи, гладкое лицо перепуганного подростка.

Он понял, что ему не хочется выходить на улицу, отправляться назад в пансион Билли, к бесконечным совещаниям с Кьюбитом и Дэллоу о том, что делать дальше. Жизнь была рядом сложных тактических ходов, таких же сложных, как маневрирование войск при Ватерлоо; их обдумывали на железной кровати среди объедков булки с колбасой. Одежду то и дело приходилось утюжить; Кьюбит и Дэллоу бранились, или Дэллоу таскался за женой Билли; старомодный телефон под лестницей звонил и звонил, а Джуди всегда разбрасывала окурки, даже на его кровати, — она слишком много курила и без конца приставала, требуя советов, на какую лошадь ей поставить. Как при такой жизни можно было думать о более глубокой стратегии? Ему вдруг мучительно захотелось остаться в маленькой темной кладовой, где тишина и бледный свет на бутылках молодого бургундского. Побыть одному хоть немножко…

Но он был не один. Роз тронула его за руку и спросила со страхом:

— А они не караулят тебя там, на улице?

Малыш отдернул руку.

— Нигде они не караулят. Я их отделал получше, чем они меня, — похвастал он. Они и не на меня собирались нападать, а только на беднягу Спайсера.

— На беднягу Спайсера?

— Бедняги Спайсера нет в живых. — И как раз в тот момент, когда он произнес это, по коридору из кафе донесся громкий смех, напоминавший о пиве, о добрых приятельских отношениях, смех женщины, которой не о чем жалеть. — Это опять она, — сказал Малыш.

— И правда, она.

Такой смех можно было услышать в сотне мест: смех радостный, беззаботный, принимающий только светлую сторону жизни, смех, звучащий, когда уходят корабли и другие люди плачут; смех, одобряющий непристойную шутку в мюзик-холле; смех у постели больного и в переполненном купе на Южной железной дороге; смех на бегах, когда выигрывает не та лошадь, смех веселой общительной женщины.

— Я боюсь ее, — прошептала Роз. — Не знаю, чего она хочет.

Малыш притянул ее к себе; тактика, тактика — никогда не хватало времени на стратегию; и в смутном ночном свете он увидел, как она подняла лицо для поцелуя. Он с отвращением заколебался — ничего не поделаешь, тактика. Он хотел бы ударить ее, заставить визжать, но вместо этого неумело чмокнул ее мимо рта. Поморщившись, он отнял губы и сказал:

— Послушай…

— У тебя ведь немного было девушек? — спросила она.

— Разумеется, много, — ответил он, — но послушай…

— Ты у меня первый, — сказала она. — Мне это приятно.

Стоило ей произнести эти слова, как он снова возненавидел ее. Ею даже нельзя похвастать. Он у нее первый; он ни у кого ее не отнял, у него не было соперника, никто другой и не посмотрел бы на нее, Кьюбит и Дэллоу не удостоили бы ее и взглядом… ее белесые волосы, ее простодушие, дешевое платье, которое он ощущал под рукой. Он ненавидел ее, как прежде ненавидел Спайсера, и поэтому действовал осмотрительно; он неловко сжал ее груди ладонями, подражая бурной страсти какого-то другого человека, и подумал: «Лучше, если бы она была пошикарнее, немного румян и волосы подкрасить, но она… самая дешевая, самая молодая, самая неопытная девчонка во всем Брайтоне… и чтобы я оказался в ее власти!»

— О господи, — сказала она, — ты такой ласковый со мной, Пинки. Я люблю тебя.

— Так ты не выдашь меня — ей?

В коридоре крикнули: «Роз!» Хлопнула дверь.

— Мне нужно идти, — сказала она. — О чем это ты… выдать тебя?

— Да все о том же. Если ты будешь болтать с ней. Если проговоришься, кто оставил карточку. Что это был не тот… ты знаешь кто.

— Не проболтаюсь. — По Вест-стрит проходил автобус; свет его фар упал через маленькое закрытое решеткой окошко прямо на ее бледное решительное лицо; она была как ребенок, складывающий руки и приносящий тайную клятву. — Мне все равно, что бы ты ни сделал, — тихо сказала она. Вот так же она не осудила бы его за разбитое стекло или за непристойное слово, написанное мелом на чужих дверях. Он молчал; и то, что она оказалась такой проницательной при всем своем простодушии, долгий жизненный опыт ее шестнадцати лет, преданность, глубину которой он угадывал, тронули его, как простая музыка; свет перебегал с одной ее щеки на другую и потом на стену — на улице тормозила машина.

— Ты про что? Я ничего не сделал, — сказал он.

— Не знаю, — ответила она. — Мне все равно.

— Роз! — крикнул чей-то голос. — Роз!

— Это она меня зовет, — сказала Роз. — Точно, она. Все выпытывает. И голос такой медовый. Что она знает о нас? — Роз вплотную приблизилась к Малышу. — Когда-то я тоже совершила кое-что, — прошептала она. — Смертный грех! Когда мне было двенадцать лет. Но она, она-то не знает, что такое смертный грех.

— Роз! Где ты? Роз!

Тень от ее юного лица метнулась по стене, залитой лунным светом.

— Добро и зло. Вот о чем она все твердит. Я слышала, как она говорила это за столом. Добро и зло. Как будто она что-нибудь знает! — Роз с презрением прошептала: — Ну, она-то не будет гореть в аду. Не смогла бы гореть, даже если бы захотела попробовать. — Таким же тоном она говорила бы о подмокшем фейерверке. — Молли Картью — та горит. Она была такая хорошенькая! Покончила с собой. Отчаялась. Это смертный грех. Ей нет прощенья. Если только… что это ты говорил о стремени?

— Между стременем и землей, — неохотно ответил он. — Это ни к чему.

— А что сделал ты? Сознался в этом на исповеди?

Мрачный, упрямый, положив забинтованную руку на австралийский рейнвейн, он ответил уклончиво:

— Я уже много лет не хожу в церковь.

— А мне безразлично, — повторила она. — Лучше уж мне гореть вместе с тобой в аду, чем быть такой, как она. Она же непросвещенная, — повторила девушка своим детским голоском и запнулась на слове «непросвещенная».

— Роз! — Дверь в их убежище отворилась. Вошла управляющая в строгом зеленом форменном платье; на груди у нее с пуговицы свисало пенсне; вместе с ней в каморку проникли свет, голоса, радио, смех; их мрачный разговор о религии оборвался. — Дитя мое, — сказала управляющая. — Что ты тут делаешь? А это что еще за девчонка? — добавила она, всматриваясь в худенькую фигуру, прячущуюся в тени; но когда он вышел на свет, она поправилась: — Что это за мальчик? — Взгляд ее пробежал по бутылкам, как бы пересчитывая их. — Сюда нельзя водить ухажеров.

— Я пошел, — сказал Малыш.

Она подозрительно и с неодобрением посмотрела на него; его одежда все еще была в паутине.

— Не будь вы таким юным, я бы позвала полицию.

— А я бы доказал свое алиби, — ответил он, впервые обнаружив чувство юмора.

Управляющая повернулась к Роз.

— Ну а ты… — сказала она, — о тебе мы потом поговорим. — Она внимательно оглядела Малыша, когда он выходил из каморки, и добавила с отвращением: — Вы еще не доросли до таких дел.

Не доросли — в этом и было затруднение. Спайсер не успел перед смертью придумать, как его обойти. Она была слишком молода, чтобы заткнуть ей рот при помощи женитьбы, слишком молода, чтобы можно было помешать полиции привлечь ее в качестве свидетельницы, если когда-нибудь до этого дойдет дело. Она может дать показания… ну, например, сказать, что совсем не Хейл оставил ту карточку, что ее оставил Спайсер, что он. Малыш, приходил и искал ее под скатертью. Она помнила даже эту подробность. А смерть Спайсера еще усилит подозрения. Он должен заткнуть ей рот любым способом; он должен обрести покой.