Брайтонский леденец - Грин Грэм. Страница 62

— За городом нас никто не услышит, — сказал он.

По дороге в Писхейвен огни фар стали меркнуть, освещенный ими свежесрезанный меловой откос, казалось колыхался, как свисающая простыня; сверху, ослепляя их, неслись машины.

— Аккумулятор не заряжается, — объяснил Малыш.

У Роз было такое чувство, что он отдалился от нее на тысячу миль… его мысли опережали события, бог весть как далеко они зашли. Он ведь умный, думала она, заранее предусмотрел все, чего она не может постичь: вечные муки, адский огонь… Ее охватил ужас, мысль о боли приводила ее в трепет; то, что они задумали, надвигалось вместе со шквальным дождем, бившим по старому, потрескавшемуся ветровому стеклу. Эта дорога больше никуда не вела. Говорят, что самый страшный грех — отчаяние, такому греху нет прощения. Вдыхая запах бензина, она пыталась внушить себе, что ее охватило отчаяние, тоже смертный грех, но так и не смогла — она не чувствовала отчаяния. Он готов навлечь на себя проклятье, а она готова доказать всем им, что они не могут проклясть его, не прокляв и ее тоже; что сделает он, то сделает и она; она чувствовала, что способна стать соучастницей любого убийства. Какой-то фонарь на мгновение осветил его лицо — хмурое, задумчивое, но совсем еще ребяческое; в душе у нее зашевелилось чувство ответственности за него — нет, она не отпустит его одного в этот мрак.

Начались улицы Писхейвена, они тянулись по направлению к скалам и меловым холмам; кусты боярышника росли вокруг досок с надписью «Сдается внаем»; улицы упирались во мрак, в лужу воды или в морскую траву. Все напоминало последнюю попытку отчаявшихся путешественников покорить новую местность. Но эта местность покорила их самих.

— Мы поедем в отель, выпьем, а потом… — сказал он. — Я знаю подходящее место.

Начал накрапывать дождь, он зашуршал по выцветшим красным дверям зала аттракционов, по афише, сообщающей об игре в вист в карточном клубе на будущей неделе и о танцевальном вечере на прошлой. Под дождем они добежали до дверей отеля; в баре не было ни души… только белые мраморные статуэтки, а на зеленом фризе над обшитыми панелями стенами — позолоченные тюдоровские розы и лилии. На столиках с голубым верхом стояли сифоны, а на окнах с витражами средневековые корабли неслись по холодным бурным волнам. Кто-то отбил руки у одной из статуэток… а может быть, она так и была сделана — что-то классическое, задрапированное в белое, символ победы или поражения. Малыш позвонил в звонок, и из общего бара вышел мальчик его возраста, чтобы принять заказ; они были странно похожи, но с каким-то неуловимым отличием — узкие плечи, худые лица; оба ощетинились, как псы, при виде друг друга.

— Пайкер, — сказал Малыш.

— Ну и что с того?

— Обслужи-ка нас, — приказал Малыш. Он сделал шаг вперед, двойник отступил, а Пинки усмехнулся. — Принеси нам по двойной порции бренди, — сказал он, — да побыстрее… Кто бы мог подумать, что я встречу тут Пайкера? — тихо добавил он.

Роз смотрела на него, удивляясь, что он в состоянии замечать что-то, не имеющее отношения к цели их приезда; она слышала, как ветер стучит в окна верхнего этажа, там, где лестница делала поворот, еще одна надгробная статуя поднимала вверх свои разбитые руки.

— Мы вместе учились в школе, — объяснил он. — Я частенько давал ему жару на переменах.

Двойник принес бренди, он глядел исподлобья, испуганный, настороженный; вместе с ним к Малышу вернулось все его мрачное детство. Роз почувствовала острую ревность к двойнику — сегодня все, что связано с Пинки, должно принадлежать только ей.

— Ты здесь слуга, что ли? — спросил Малыш.

— Не слуга, а официант.

— Хочешь, я дам тебе на чай?

— Не нуждаюсь я в твоих чаевых.

Малыш взял рюмку с бренди и выпил до дна; он закашлялся, когда жидкость схватила его за горло, как будто отрава всего мира попала ему в желудок.

— За храбрость, — произнес он. И спросил Пайкера: — Который час?

— Можешь посмотреть на часы, — огрызнулся Пайкер, — ты ведь грамотный.

— У вас тут что, нет музыки? — спросил Малыш. — Черт возьми, мы хотим повеселиться.

— Вот пианино. И приемник.

— Включи его.

Приемник был спрятан за растением в горшке; заныла скрипка, помехи искажали мелодию.

— Он ненавидит меня, — объяснил Малыш. — До смерти ненавидит. — И повернулся, чтобы поиздеваться над Пайкером, но тот уже ушел. — Выпей бренди, — посоветовал он Роз.

— Ни к чему мне это, — возразила она.

— Ну, как знаешь.

Он стоял около приемника, а она возле незатопленного камина — между ними были три столика, три сифона и мавританская, тюдоровская или бог ее знает какая лампа. Обоим было страшно не по себе, нужно было начать разговор, сказать что-то вроде «какой вечер» или «как холодно для этого времени года».

— Так он учился в вашей школе? — спросила она.

— Ну да.

Оба взглянули на часы: было почти девять; звуки скрипки мешались со звуками дождя, барабанившего в окна, обращенные к морю.

— Ну что ж, скоро пора трогаться, — с трудом выговорил он.

Она начала было молиться про себя: «Святая Мария, матерь божия…», но вдруг остановилась — она ведь совершила смертный грех; ей нельзя молиться. Молитвы ее оставались здесь, внизу, среди сифонов и статуэток, у них тоже не было крыльев. Испуганная, терпеливая, она ждала, стоя у камина.

— Нам нужно написать… что-нибудь, чтобы люди узнали, — нерешительно добавил он.

— Но ведь это же не имеет значения, — возразила она.

— Ну нет, — быстро ответил он, — имеет. Мы должны все сделать по правилам. Это договор. О таких вещах пишут в газетах.

— И много людей… делают это?

— Это постоянно случается, — ответил он.

На минуту им овладела отчаянная и безрассудная уверенность. Звуки скрипки замолкли, сквозь стук дождя прогудел сигнал проверки времени. Голос за растением начал передавать сообщение о погоде: с континента надвигается шторм, в Атлантическом океане упало давление, прогноз на завтра… Она начала было слушать, но потом вспомнила, что завтрашняя погода не имеет никакого значения.

— Хочешь еще выпить… или другого чего-нибудь? — спросил он. И оглянулся, отыскивая дощечку «Для джентльменов». — Мне нужно пойти… помыться.

Она заметила, что в кармане у него лежит что-то тяжелое… Так вот как это будет.

— Напиши еще что-нибудь, пока я хожу, — сказал он. — Вот тебе карандаш. Скажи, что ты не можешь жить без меня, ну что-нибудь в этом роде. Нам нужно сделать все по правилам, как это всегда делается.

Малыш вышел в коридор и позвал Пайкера, тот указал ему, куда идти, и он стал подниматься по лестнице. У статуэтки он обернулся и посмотрел на обшитые панелями стены бара. Такие минуты обычно запечатлеваются в памяти — ветер на конце мола, кафе Шерри и певец, свет фонаря, падающий на молодое бургундское, торжество обладания в тот момент, когда Кьюбит ломился в дверь. Малыш обнаружил, что вспоминает все это без отвращения; ему показалось даже, что где-то внутри у него, словно нищенка у безлюдного дома, шевельнулась нежность, но привычка ненавидеть сковывала его. Повернувшись спиной к бару, он стал подниматься по лестнице. Он говорил себе, что скоро опять будет свободен… Найдут записку… Он ведь не мог знать, что она так отчаялась из-за того, что он сообщил ей о необходимости расстаться; должно быть, она нашла пистолет в комнате Дэллоу и захватила его с собой. Конечно, проверят отпечатки пальцев, и тогда… Он посмотрел сквозь окно уборной: невидимые волны бились под утесом. Жизнь потечет дальше. Ни до кого ему больше не будет дела, переживания других людей перестанут, как волны, биться об его мозг, он снова станет свободен, ни о чем не нужно будет думать, только о себе. «Я сам». Среди фарфоровых раковин, кранов, пробок, бумажных отходов это слово прозвучало, точно название туалетной принадлежности. Он вынул из кармана револьвер и зарядил его — две пули. В зеркале над умывальником он увидел, как рука его движется вокруг этой металлической штуки, несущей смерть, ставит револьвер на предохранитель. Там, внизу, кончились последние известия, и снова заиграла музыка — вой поднимался наверх, словно пес выл над могилой, а к стеклам окон влажным ртом прижималась кромешная тьма. Он положил револьвер обратно в карман и вышел в коридор. Это был следующий ход. Еще одна статуэтка со скорбными, как у надгробного изваяния, руками и гирляндой мраморных цветов воплощала какую-то непостижимую мораль, и он снова почувствовал предательский прилив жалости.