Доктор Фишер из Женевы, или Ужин с бомбой - Грин Грэм. Страница 23
Мистер Стайнер сказал:
— Вы убили вашу жену.
— Я ее не убивал.
— Она умерла потому, что не хотела жить. Без любви.
— Любви? Я не читаю романов, Стайнер.
— Но вы же любите ваши деньги, верно?
— Нет. Джонс подтвердит, что сегодня я большую их часть роздал.
— А для чего вы теперь будете жить, Фишер? — спросил я. — Не думаю, чтобы кто-нибудь из ваших друзей к вам снова пришел.
Доктор Фишер сказал:
— А вы уверены, что я хочу жить? Вот вы хотите жить? На это было что-то непохоже, когда вы брали хлопушки. А вот этот — как его? — Стайнер хочет жить? Да, может, оба вы и хотите. Может, когда дело доходит до дела, и у меня есть желание жить. Не то зачем бы я здесь стоял?
— Что ж, сегодня вечером вы позабавились, — сказал я.
— Да. Это все же было лучше, чем ничего. Ничто — вещь довольно страшная, Джонс.
— Странную же вы избрали месть, — сказал я.
— Какую месть?
— Только потому, что вас презирала одна женщина, вы стали презирать весь мир.
— Она меня не презирала. Возможно, она меня ненавидела. Никому никогда не удастся меня презирать, Джонс.
— Кроме вас самого.
— Да… Помню, вы это уже говорили.
— Это ведь правда, не так ли?
Он сказал: — Этой болезнью я заболел, когда вы вошли в мою жизнь, Стайнер. Мне следовало бы приказать Кипсу удвоить вам жалованье и подарить Анне все пластинки Моцарта, которые она хотела. Я мог купить и ее, и вас так же, как купил всех остальных — кроме вас, Джонс. Сейчас уже слишком поздно вас покупать. Который час?
— После полуночи, — сказал я.
— Пора спать.
Он минуту постоял, раздумывая, а потом пошел, но не по направлению к дому. Он медленно шел по лужайке вдоль озера, пока не пропал из виду, и его шагов не стало слышно в этом снеговом молчании. Даже озеро не нарушало тишины, волны не лизали берег у наших ног.
— Бедняга, — сказал Стайнер.
— Вы слишком великодушны, мсье Стайнер. Я еще ни к кому в жизни не испытывал такой ненависти.
— Вы его ненавидите, и я, пожалуй, ненавижу его тоже. Но ненависть — это не такая уж важная штука. Ненависть не заразна. Она не распространяется. Можно ненавидеть человека — и точка. Но вот когда вы начинаете презирать, как доктор Фишер, вы кончаете тем, что презираете весь мир.
— Жаль, что вы не выполнили своего намерения и не плюнули ему в лицо.
— Не мог. Видите ли… когда дело к этому подошло… мне его стало жаль.
Как бы я хотел, чтобы Фишер был рядом и слышал, что его жалеет мистер Стайнер.
— Очень холодно тут стоять, — сказал я, — так можно насмерть простудиться… — Но, подумал я, разве как раз этого я и не хочу? Если постоять здесь достаточно долго… Резкий звук прервал мою мысль на середине.
— Что это? — спросил Стайнер. — Выхлоп автомобиля?
— Мы слишком далеко от шоссе, чтобы его услышать.
Нам пришлось пройти всего шагов сто, и мы наткнулись на тело доктора Фишера. Револьвер, который он, по-видимому, носил в кармане, валялся возле его головы. Снег уже впитывал кровь. Я протянул руку, чтобы взять револьвер — он может теперь послужить и мне, подумал я, — но Стайнер меня удержал.
— Оставьте это для полиции, — сказал он.
Я посмотрел на мертвое тело — в нем теперь было не больше величия, чем в дохлой собаке. И этот хлам я когда-то мысленно сравнивал с Иеговой и Сатаной.
17
Тот факт, что я написал эту историю, довольно убедительно доказывает, что, не в пример доктору Фишеру, у меня так и не нашлось достаточно мужества, чтобы покончить с собой; в ту ночь мне и не нужно было мужества, у меня хватало отчаяния, но, так как следствие показало, что револьвер был заряжен только одним патроном, мое отчаяние мне не помогло бы, даже если бы мсье Стайнер и не завладел оружием. Мужество губит отупляющая повседневность, а каждый прожитый день так обостряет отчаяние, что смерть в конце концов становится бессмысленной. Я чувствовал близость Анны-Луизы, когда держал в руке виски и потом, когда выдергивал зубами язычок хлопушки, но теперь я потерял всякую надежду, что когда-нибудь ее увижу. Вот если бы я верил в бога, я мог бы мечтать, что мы вдвоем когда-нибудь обретем этот jour le plus long. Но при виде мертвого доктора Фишера и моя хилая полувера как-то совсем усохла. Зло было мертво, как собака, и почему, скажите, добро должно обладать большим бессмертием, чем зло? Не было никакого смысла отправляться вслед за Анной-Луизой, если дорога ведет в ничто. Пока я живу, я могу хотя бы ее вспоминать. У меня были две ее любительские фотографии и записочка, написанная ее рукой, где она назначала мне свидание, когда мы еще не жили вместе; было кресло, в котором она сидела, и кухня, где она гремела тарелками, пока мы не купили посудомойку. Все это было как мощи, которые хранятся в католических церквах. Однажды, когда я варил яйцо на ужин, я поймал себя на том, что повторяю слова, сказанные священником на ночной мессе в Сен-Морисе: «Всякий раз, когда вы станете это делать, вы это сделаете в память обо мне». Смерть уже не была выходом — она была несообразностью.
Иногда я пью кофе с мсье Стайнером — он не пьет спиртного. Он рассказывает о матери Анны-Луизы, и я его не прерываю. Я даю ему выговориться, а сам думаю об Анне-Луизе. Враг наш мертв, и ненависть наша умерла вместе с ним, оставив нас с нашими столь разными воспоминаниями о любви. Жабы все еще живут в Женеве, и я стараюсь как можно реже бывать в этом городе. Однажды возле вокзала я встретил Бельмона, но мы не заговорили. Я много раз встречал и мистера Кипса, но он меня не видит, уставясь взглядом в тротуар, а единственный раз, когда я столкнулся с Дином, он был слишком пьян чтобы меня заметить. Только миссис Монтгомери раз подвернулась мне в Женеве и весело окликнула меня из двери ювелирного магазина: «Не может быть, да это ж вы, мистер Смит!» — но я сделал вид, что не слышу, и поспешил дальше, на свидание с покупателем из Аргентины.