Перун(Лесной роман. Совр. орф.) - Наживин Иван Федорович. Страница 27
Ребятишки заливались веселым смехом, били себя ладошками по ляжкам и все в восторге повторяли:
— Ай да сукин сын Петрушка! Вот так утер сопли москвичам! А? Не гляди вот, что дурак деревенскай, а как всех обчекрыжил…
— Ну, Васютка, и молодчина ты! — довольный, смеялся Кузьма Иванович. — За такую сказку и я тебе сверх уговору орехов отсыплю… И где ты только подцепил ее?
— А о мясоеде у нас шерстобиты стояли, валенки валяли, вот вечером как-то и рассказывали… — польщенный, сказал Васютка. — Да еще ето что! — возгордился он. — Вот как они про попа с попадьей рассказывали, так индо все животики надорвали, смеямшись…
Профессор так растерялся от этого нового фольклора, что буквально и слов не находил, а только все водил изумленными очками с одного лица на другое.
— А в школу ты ходишь, Вася? — спросил он.
— А как же…. К Егорью ходим….
— Кто же вас учить там?
— Учителька… Раньше то учила Аксинья Федоровна, вот что за старого угорского барина вышла замуж, а теперь Вера Гавриловна учит, о. Настигая племянница…
Профессор хотел как-то связать эту сказку со школой, но от растерянности у него ничего не вышло. Он все рассматривал сквозь толстые очки свои эти веселые детские лица, точно искал на них чего. И вдруг за домом послышался звук подъехавшего экипажа. Кузьма Иванович торопливо ушел посмотреть, кто подъехал, и тотчас же вернулся.
— Это Лексей Петрович от Егорья приехали, спрашивают вас, угодно ли вам с ними домой ехать или еще у нас погостите? — вежливо осведомился он у профессора.
— Нет, нет, я уж с ним поеду… — заторопился вдруг профессор, точно боясь, что его оставят здесь одного. — Конечно, вместе лучше… Вы уж оделите, Кузьма Иванович, детей лакомствами и пойдемте сосчитаемся со мной…
Через какую-нибудь четверть часа он уже сидел рядом с Алексеем Петровичем в тарантасе.
— Уж вы, Лексей Петрович, ежели начнете дело, сделайте милость, не оставьте…. — кланялись Кузьма Иванович с Таней. — Насчет поставки харчей там рабочим, али по найму, али еще там что… Будем потрафлять, как отцу родному, а не то что… Потому народ здешний серый, лесной и где же вам с вашим нежным воспитанием возжаться с мужиками?
И, когда гости уехали, Кузьма Иванович сел с Таней попить чайку и за чаем с удовольствием рассказал ей сказку про двух воров московских и одного деревенского… И Таня и старая Феклиста со смеху помирали…
А тарантас, кряхтя, заколыхался и занырял по лесной дороге. В уме Алексее Петровича сами собой рождались столбцы длинных цифр, рассыпались и опять сбегались в столбики. Митюха, не ожидая уже от господ никаких антиресных разговоров, клевал носом, а профессор чувствовал себя так, как будто он сорвался с высокой колокольни и очень ушибся о землю. Мир красивых былин, мудрых пословиц, проникнутых глубоким религиозным чувством сказаний, песни, живой красотой пленяющие, вот что считал он раньше подлинным и прекрасным выражением души народной. Но вот вдруг в глухой лесной деревушке оказалось, что этих былин, пословиц, сказаний и песен никто не знает, что все это теперь лишь мертвое украшение гимназических хрестоматий и предмет для ученых диссертаций, а из уст народа, из детских уст на него вдруг полился поток зловоннейшей грязи! Что же это такое? Конечно, он не только знал, но мог наизусть цитировать, что сказали по поводу грубости нравов русских и Олеарий, и Максим Грек, и Крижанич, и святители московские, и Котошихин, и Симеон Полоцкий, но, Боже мой, ведь с тех пор сколько лет прошло!.. Где же была церковь-просветительница, где была школа, где были образованные классы?! Как можно было не обратить внимания на такое ужасное явление?! Что же они смотрели? Что с этим делать? Ведь, это ужас, ужас, ужас — другого слова тут не подберешь!..
Все эти мысли, все эти чувства были для профессора так новы, что охватившая его растерянность все больше и больше увеличивалась — растерянность и какая-то тяжелая беспомощность. А рядом с ним сидел Алексей Петрович, спокойный, уверенный в себе и в своих цифрах и не обращал решительно никакого внимания ни на что. То, что он нащупал среди родных лесов, была настоящая Калифорния и в голове его роились проекты один другого смелее, один другого грандиознее…
И зашептал по лесу тихий и спорый — «грибной» — дождь…
XIII
ЛЕШИЕ НА КАЧЕЛЯХ
Затихший-было под дождем лес пробуждался. Снова защебетали птицы, сладко потягивались звери после дремы — во время дождя так хорошо спится, — и лешие вышли погреться на солнышке…
Не надо думать, что леший в русской земле один, — леших очень много. В каждом лесу свой леший, а в больших лесах, как Ужвинская дача, живет и по нескольку леших. И все они один на другого не похожи. В молодом, веселом перелеске, например, что под Журавлиным Долом, где пахнет всегда солнышком и белой любкой, и леший небольшой и веселый, со смышлеными и задорными, как у молодого щенка, глазами; в сумрачных оврагах вкруг Гремячего Ключа живет леший старый, с седой бородой и, должно быть, от старости печальный и глаза его, большие, круглые, неподвижные, всезнающие, наводят на душу жуть; и совсем опять другой леший от Семи Стожков, с монастырской пожни, где открытые, солнечные елани сменяются красивыми островами деревьев — душистая черемуха, развесистые вязы, дубы коренастые, белая березонька, и шиповник, и калина, и дикая смородина, и вьющийся хмель… — и где по весне ведут свои любовные карусели лесные отшельники, вальдшнепы: этот леший радостно-ясен и, наверное, если не пишет стихов, то непременно играет на свирели…
И пошел по лесной пустыне ветер, ровный и сильный, и сверкали алмазами дождевые капли, падая с деревьев, и колыхались зеленые вершины, как волны, и шумели, и звенели, и в то время, как лешие постарше, постепеннее, развалившись где-нибудь на солнышке, с наслаждением почесывались, лешие помоложе забирались на вершины и качал их там ветер точно на качелях: это самое большое для леших удовольствие, самая любимая их игра качаться так в солнечной вышине, и смотреть дикими глазами в синие дали, и фантазировать о чем придется…
А на заплетенной вьюнком терраске домика лесничего сидел в стареньком кресле Иван Степанович и, глядя на поющую, звенящую, волнующуюся, как море, милую его сердцу лесную пустыню, говорил задумчиво прижавшемуся к нему внуку:
— …Вон у порога валяется серый булыжник — ты тысячи раз уже пробежал мимо него равнодушно, а между тем, если бы ты умел слушать, он рассказал бы тебе о себе такую историю, перед которой все наши сказки показались бы тебе не пестрой жар-птицей, а скучной серой вороной, которая нахохлилась под дождем. Или вот посмотри на эти капли, — сказал дед, указывая на пахучую, мокрую ветку черемухи, которая свешивалась над ними. — Посмотри: та блестит, как расплавленное золото, эта почему-то вся матовая, как жемчужина, а эта вот зеленая, прозрачная, и такая легкая, что точно она сейчас растает и улетит. И, как и булыжник, эта капля могла бы рассказать тебе очень многое…
— А что бы она рассказала? — спросил тихо ребенок, зачарованно глядя на зеленую каплю.
— Что? — повторил так же дед и глаза его любовно обежали и синюю пустыню леса, и широкие луга за рекой, и ласковое, теплое небо и под едва уловимый шепот капель по лесу он начал: — Эта капля, друг ты мой, старше меня, старше тебя, старше этого леса. Она так стара, что никто даже и не знает, когда, где и как она родилась. Тысячи, миллионы лет тому назад, может быть, качалась она на седых волнах Ледовитого Океана. Кругом ни души, — лишь изредка, как темное привидение, проплывет в глубине огромный кит или белая чайка проплачет в безбрежном просторе. А по ночам над зелено-белыми громадами льдов горит и переливается северное сияние — помнишь, как у тебя в книжке нарисовано?.. И вот как-то раз морозным утром, когда мутно-багряная заря тихо светила над ледяными полями, волна лизнула подножье ледяной горы и наша капелька примерзла к огромной льдине, на которой белый медведь, окрашивая теплой кровью зеленоватый лед, доедал молодого тюленя…