Перун(Лесной роман. Совр. орф.) - Наживин Иван Федорович. Страница 37
«Гленкар», полный мрачного отчаяния, уныло повесив уши и хвост, поплелся за хозяином. Все в жизни опротивело ему…
Не лучше было и на душе хозяина. Он не видел и не слышал ничего, — ни широкой, зеленой поймы, где так пряно пахло то старым листом, то болотом, то стогами, ни любимого им леса, синей тучей затянувшего все горизонты, ни горя любимой собаки… Он видел только одно: тонкий овал склоненного милого лица, всю эту закованную в черную рясу стройную девичью фигуру, это едва уловимое мерцание длинных ресниц, закрывших прелестные глаза и — старинную, крепкую монастырскую стену, о которую безнадежно бились теперь волны его жизни. И черная мантия монахини, как холодная ночь, окутала собой весь солнечный, привольный мир…
Об охоте он и не думал. В нем жила смутная надежда, что он как-нибудь, хоть издали, хоть на миг один, хоть глазами только скажет ей, как безгранично он любит ее. И было немножко жутко: а вдруг заметят это другие? Он стал так часто бывать в этой стороне…
Даже не выстрелив ни разу, дошел он до монастырского парома. Шураль, молча, чуть позванивая своими веригами, перевез его на ту сторону и он берегом пошел в монастырские пожни, где в изобилии водились тетерева. «Гленкар» оживился, сунулся без спроса в мелоча, быстро отыскал выводок, — уже большие, сильные, бегут… — но Сергей Иванович опять не обратил на него ни малейшего внимания. Полный злобы на непонятное, полный отчаяния, «Гленкар» взорвал выводок. Гром крыльев заставил Сергее Ивановича встрепенуться и схватиться за ружье. Один молодой черныш с нарядным белым подхвостьем и с красными бровями нарвался на него, от первого выстрела колом пошел вверх, а от второго, сложив вдруг крылья, красиво упал в густой ягодник, где они только что кормились. Сергей Иванович рассеянно полюбовался нарядной птицей, положил ее в сумку и, побранив «Гленкара» за сорванный выводок, приказал ему снова идти у ноги…
И вдруг Сергей Иванович окаменел: на опушке молодого березняка, в десяти шагах от него, с небольшим кузовком в руках, из которого теперь сыпались на траву грибы, в черном платочке, испуганная, прекрасная, стояла — Нина!.. Что делать? Бежать? Поклониться и пройти?.. Сказать разом все, а там будь что будет?.. У него закружилась голова… А чрез полянку сияли на него милые, голубые звезды, испуганные и — Боже мой, да не сон ли это?! — как будто зовущие!..
— Ау!.. — послышался на пожне свежий девичий голос.
— Ау!.. — отозвался ему другой, дальше.
Он понял, что, может быть, года не представится ему такого случая, что в эту минуту решается, может быть, вся его жизнь и он, не чувствуя себя, весь в горячем тумане, шагнул к ней. Она, точно защищаясь от удара, закрыла лицо руками.
— Простите… Не пугайтесь… — умоляюще сказал он. — Это, конечно, страшная дерзость с моей стороны… кощунство… но я не могу больше молчать… Я… измучен… Я люблю вас безумно… Я без вас умру…
— Ау! — раздалось в перелеске.
— Ау! — отозвалось дальше.
— Боже мой!.. — прошептала она и, собрав силы, крикнула: — Ау!.. Уйдите, уйдите, уйдите… — зашептала она, сжимая его руки и не пуская его. — Это ужасно… Уйдите…
И, вдруг откинув голову, она, в упоении, мгновение, другое смотрела на него, оглушенного предчувствием огромного счастья, и вдруг обняла его, прижалась к нему, точно ища у него защиты от него же…
— Милая… радость моя… счастье мое… Нина…
— Ау! — раздалось неподалеку.
— Ау!.. — послышалось дальше. — Ау!..
Она оторвалась от него и зашептала:
— Уходи, уходи скорее… В старой сосне… в дупле… над Гремячим Ключом… будет завтра письмо… У часовни… Иди, иди…
— Ау!..
Она порывисто обняла его, исчезла со своим кузовком в кустах и тотчас же оттуда прозвенел ее чистый, дрожащий от волнения голосок:
— Вот я… Ау!..
Неподалеку, среди белых березок, мелькнуло черное платье одной из сестер. Сергей Иванович торопливо отступил в чащу и, шатаясь, ничего не видя, пошел дальше. Оставаться тут было нельзя, но мучительно было и уходить, когда она вот тут, за этой зеленой стеной. И вдруг в вешней грозе его души точно клочок лазури засиял: завтра… в дупле… около часовни… И он испугался: а вдруг он этого дупла не найдет и снова оборвется этот зыбкий, только что наведенный чрез пропасть между ним и ею мост?! И он торопливо зашагал к старой часовне, а сзади его по веселой пожне певуче перекликались девичьи голоса: ау… ау… ау…
Старенькая, серенькая часовенка стояла поодаль от монастыря, над светлым говорливым Гремячим Ключом, который, играя по каменистому дну, падал тут в Ужву. Неподалеку от часовни стояла старая, обожженная молнией сосна, распластав свои опаленные, узловатые сучья по небу. И в этой мертвой сосне и в диком, немножко сумрачном овраге, и в этой ветхой часовенке со старинными суровыми образами было много какой-то тихой печали, но, должно-быть, за эту-то печаль и любили их скорбящие люди; отовсюду к часовенке змеились лесом тропы…
И как только вышел Сергей Иванович из пожней к старой сосне, так сразу увидал овальное отверстие, которое выдолбила в могучем стволе мертвого великана красноголовая желна. Он осмотрелся вокруг и, видя, что никого нет, подошел к сосне и, делая вид, что осматривает ее, осторожно просунул руку в дупло. Там было сухо и пахло древесной прелью. Значит, завтра, здесь… И вспыхнуло в нем горячее желание еще и еще сказать ей о своей любви и он, снова отойдя в лесок, сел на старый пень и, вырвав из записной книжки несколько листков, стал торопливо покрывать их узорным, огневым бредом своей любви… И он положил их в дупло, и, снова отойдя в лес, лег и стал, не спуская глаз с монастырской тропки, ждать: а вдруг она придет еще сегодня?
Но час проходил за часом, а девушки не было. Он представлял себе, как вошла она в свою келийку, как… но он не знал хорошо чина монастырской жизни и путался, воображая себе, что в данный момент она может делать. И скрылось солнце за лесом, и потухла яркая, по осеннему, заря, и четко вырезался в темном небе алмазный серпик молодого месяца, и печально прозвонил, вещая что-то, монастырский старый колокол… Значит, до завтра… И, печальный, он медленно пошел лесом к дому — того, что было в пожнях, уже было мало ненасытному сердцу, хотя воспоминание об этом и зажигало душу ослепительным пожаром счастья.
Он подошел в темноте к избе Гаврилы и сдал ему ружье для промывки и совсем расстроенного «Гленкара».
— Ну, как, Сергей Иванович, с полем?
— Нет, плохо что-то… Вот только одного черныша и взял… — отвечал тот и пошел домой.
Гаврила только головой покачал, — скушно ему было все это, — и, покормив «Гленкара», повел его на покой. Собаки встретили его зевками и стуком хвостов по полу и по удовлетворенному сиянию их глаз в сумраке, по самому запаху их, «Гленкар» узнал, как чудесно провели они этот день и, ложась на солому, он тяжело вздохнул: есть же вот, ведь, счастливые собаки на свете!
Сергей Иванович снял около кухни грязные сапоги и неслышно прошел к себе. В столовой ждал его холодный ужин, но он лишь жадно выпил три стакана парного молока и, привернув лампу, прошел в свою комнату. Он вернулся в нее не тем человеком, каким вышел из нее несколько часов тому назад. Прислушиваясь к тому, что делается у него в душе, он остановился у широко раскрытого окна. Из садика пахло доцветающими на клумбах цветами и с терраски слышался голос отца, неторопливо рассказывающего что-то внуку.
— Нет, ты расскажи лучше, как ты был маленьким… — уже сонно проговорил мальчик.
— Ну, это, брат, музыка длинная… — сказал дед. — Ну, вот, на закуску расскажу я тебе, пожалуй, про большого петуха…
— Живого?
— А вот слушай… — сказал дед и начал: — Было это в Москве, когда мне было лет пять-шесть, кажется, — такой же вот, как и ты, фрукт был… А Москва, братец ты мой, это большущий город, все дома, дома, дома — конца-краю нет, а между домами, по каменным улицам с утра и до утра бегают люди, бегают и бегают, без конца, без устали…
— Зачем? — спросил Ваня.