Почетный консул - Грин Грэм. Страница 28

— В тюрьме было плохо?

— Еще как плохо, — сказал Акуино. Он вынул правую руку и показал ее Чарли. — Вот тогда я и стал писать стихи. Чтобы научиться писать левой рукой, надо очень много времени, и потом пишешь медленно. А я ненавижу все медленное. Лучше быть мышью, чем черепахой, хотя черепаха и живет гораздо дольше. — После второго глотка виски он стал разговорчивым. — Меня восхищает орел, он камнем падает с неба на жертву, не то что гриф, который, медленно махая крыльями, слетает вниз и поглядывает, совсем ли она подохла. Поэтому я и взялся за стихи. Проза течет медленно, а поэзия падает, как орел, и бьет, прежде чем опомнишься. Конечно, в тюрьме мне не давали ни пера, ни бумаги, но стихи и не надо записывать. Я их заучивал наизусть.

— А стихи были хорошие? — спросил Чарли Фортнум. — Правда, я-то в них не разбираюсь.

— По-моему, кое-какие были хорошие, — сказал Акуино. Он допил виски. — Леон говорил, что некоторые были хорошие. Сказал, что они похожи на стихи какого-то Вийона. Тот тоже был преступником вроде меня.

— Первый раз о нем слышу, — сказал Чарли Фортнум.

— Стих, который я сначала написал в тюрьме, — рассказывал Акуино, — был о нашей самой первой тюрьме, о той, в которой мы все побывали. Знаете, что сказал Троцкий, когда ему показали его новый дом в Мексике? Считалось, что в такой дом не сможет проникнуть убийца. Он сказал: «Напоминает мою первую тюрьму. Двери так же лязгают». У моего стихотворения был рефрен: «Отца я вижу только сквозь решетку». Понимаете, я писал о манежах, куда в буржуазных домах сажают детей. У меня в стихотворении отец преследует сына всю жизнь: сначала он школьный учитель, потом священник, потом полицейский и тюремный надзиратель и в конце концов сам генерал Стреснер. Генерала я как-то видел, когда он объезжал страну. Он зашел в полицейский участок, где я сидел, и я его видел через решетку.

— У меня скоро родится ребенок, — сказал Чарли Фортнум. — И я хотел бы увидеть этого маленького негодника, пусть ненадолго. Но, знаете, не через решетку. Хотел бы дожить до того, чтобы узнать, мальчик это или девочка.

— Когда он родится?

— Месяцев через пять или вроде этого. Точно не знаю. В таких делах я плохо разбираюсь.

— Не беспокойтесь. Вы будете дома, сеньор, задолго до этого.

— Если вы меня убьете, не буду, — ответил Чарли Фортнум, все же надеясь, несмотря ни на что, получить их обычный ободряющий ответ, как бы фальшиво он ни звучал; но не удивился, когда его не услышал: он начинал жить в царстве правды.

— Я написал много стихов о смерти, — весело, с удовлетворением сообщил Акуино, подняв на свет стакан с остатками виски, чтобы поймать в нем отблеск свечи. — Больше всего мне нравится одно с таким рефреном: «Смерть, как сорняк, и без дождя растет». А Леону не нравится, он говорит, что я пишу, как крестьянин, я ведь когда-то и собирался стать крестьянином. Ему больше нравится то, где сказано: «В чем бы ни была твоя вина — пищу всем дают одну и ту же». И есть еще одно, которым я доволен, хоть и сам толком не знаю, что я хотел сказать, но, когда хорошо его прочтешь, оно звучит красиво: «Когда о смерти речь, то говорит живой».

— Да вы чертову уйму этих стихов написали о смерти.

— По-моему, чуть не половина моих стихов — о смерти, — сказал Акуино. — А для мужчины и есть только две стоящие темы: любовь и смерть.

— Я не хочу умереть, пока у меня не родится ребенок.

— Лично я вам желаю всяческого счастья, сеньор Фортнум. Но ни у кого из нас нет выбора. Может, завтра я умру под машиной или от лихорадки. А умереть от пули — это одна из самых быстрых и достойных смертей.

— Вот, наверное, так вы меня и убьете.

— Естественно… А как же иначе? Мы не жестокие люди, сеньор Фортнум. Пальцев мы у вас отрезать не будем.

— Однако и без нескольких пальцев жить можно. Вы же без них обходитесь, верно?

— Я понимаю, боль вас пугает, я-то знаю, что боль делает с человеком, что она сделала со мной, но не пойму, почему вы так боитесь смерти. Смерти ведь все равно не избежать, и, если священники правы, потом будет долгая жизнь за гробом, а если не правы, значит, и бояться нечего.

— А вы верили в эту жизнь за гробом, когда вас пытали?

— Нет, — признался Акуино. — Но и о смерти не думал. Была только боль.

— У нас есть такая поговорка: лучше синица в руке, чем журавль в небе. Лично я про эту загробную жизнь никогда не думал. Знаю только, что хотел бы прожить еще лет десять у себя в поместье и смотреть, как растет мой малыш.

— Но вы вообразите, сеньор Фортнум, чего только не может произойти за десять лет! И ребенок ваш вдруг умрет — дети ведь здесь мрут как мухи, — и жена изменит, а вас замучает медленный рак. Пуля же — это так просто и так быстро.

— Вы уверены?

— Пожалуй, еще капля виски мне не повредит, — сказал Акуино.

— Да у меня и у самого горло пересохло. Знаете старую поговорку: англичанину всегда не хватает двух рюмок до нормы.

Он налил виски очень скупо осталось меньше четверти бутылки — и с грустью подумал о своем поместье, о баре на веранде, где всегда под рукой непочатая бутылка.

— Вы женаты? — спросил он.

— Не совсем, — ответил Акуино.

— А я был дважды женат. Первый раз у меня что-то не заладилось. А во второй — сам не знаю почему — чувствую совсем по-другому. Хотите, покажу фотографию?

Он нашел у себя в бумажнике цветной квадратик. Клара сидела за рулем «Гордости Фортнума», косясь на аппарат с таким страхом, словно он сейчас выстрелит.

— Хорошенькая, — вежливо отозвался Акуино.

— Понимаете, на самом деле она править не умеет, — сказал Фортнум, — и снимок чересчур засинен. Видите, какого цвета авокадо. Грубер обычно проявляет лучше. — Он с сожалением посмотрел на фотографию. — К тому же она не совсем в фокусе. И хуже здесь, чем на самом деле, но я тогда перебрал против нормы, и рука у меня, верно, дрогнула.

Он с тревогой посмотрел на жалкий остаток в бутылке.

— Как правило, ничего нет лучше виски, чтобы побороть эту дрожь. Как насчет того, чтобы прикончить бутылку?

— Мне самую малость, — сказал Акуино.

— У каждого человека своя норма. Я никого не стану попрекать, если она у него не такая, как у меня. Норма — она вроде бы встроена в твой организм, как лифт в жилой дом. — Чарли внимательно следил за Акуино. Он правильно рассчитал — нормы у них совсем разные. И сказал: — Мне понравился тот ваш стих насчет смерти.

— Который?

— Память у меня кошмарная. А что вы сделаете с трупом?

— С каким трупом?

— С моим трупом.

— Сеньор Фортнум, зачем говорить о таких неприятных вещах? Я пишу о смерти, это правда, но о смерти совершенно отвлеченно. Я не пишу о смерти друзей.

— Понимаете, ведь те люди в Лондоне, они обо мне никогда и не слышали. Им-то что? Я ведь не член их клуба.

— «Смерть, как сорняк, и без дождя растет». Вы об этом стихотворении говорили?

— Да, да, именно! Теперь вспомнил. Но все равно, Акуино, даже если смерть — дело обычное, умирать все же надо с достоинством. Согласны? Salud.

— Salud, сеньор Фортнум.

— Зовите меня Чарли, Акуино.

— Salud, Чарли.

— Я не хотел бы, чтобы меня нашли в таком виде: грязным, небритым…

— Я могу вам дать миску с водой.

— А бритву?

— Нет.

— Хотя бы безопасную. Что я могу натворить безопасной бритвой?

Да, дело в норме. Теперь ему казалось, что он все может. Будь у него хотя бы ножницы, глинобитную стену он сперва намочит.

— А ножницы, чтобы подровнять волосы?

— Надо спросить разрешения у Леона, Чарли.

А острую палочку? — он придумывал, как бы ее назвать поубедительнее. Теперь, когда он выпил свою норму и голова у него работала, он был уверен, что убежать можно.

— Я хочу написать Кларе, моей жене, — сказал он. — Той девушке на фотографии. Письмо можете держать у себя, пока все не кончится и вы не будете в безопасности. Я просто хочу ей сказать, что перед смертью думал о ней. Дайте мне карандаш, острый карандаш, — неосторожно добавил он, взглянув на стену и вдруг усомнившись, не был ли он чересчур самонадеян.