Пермский рассказ - Астафьев Виктор Петрович. Страница 10
Словно угадывая мои мысли, Калинкин спрашивает:
— Нашел у нас интересный материал?
С сомнением в голосе я отвечаю:
— Нашел…
— Писать будешь?
— Обязан.
— Про нефть. Про нашу буровую?
— Да. Про вашу.
Некоторое время он изучающе смотрит на меня. В сером снежном сумраке мне видны его пытливые и умные глаза. Медленно выговаривая слова, он будто размышляет вслух:
— Ну, цифирью ты запасся вполне. Все это у тебя есть. — И смолкает. — Ты не забудь, упомяни Прохорова Василия Кузьмича. И отметь особо, как Бабир-Абаз спуско-подъемные операции сократил. Есть это в твоем блокноте?
— Есть.
— Ну то-то. — Усмехнувшись, он добавляет: — Не мне вас, газетчиков, учить, вы сами грамотные…
А мне почему-то кажется, что есть у Калинкина такое, чему можно и поучиться. Но спросить не решаюсь. А он будто догадался:
— Ты молодой, в газетном деле недавно… Ты, знаешь, от себя пиши, от души, понимаешь? Будто с глазу на глаз мне лично очень интересное что-то рассказываешь. Понимаешь? О человеке пиши. Вот и все.
И надолго смолкает, а потом уходит к Шелепову.
А как писать о человеке? Трудно писать о человеке!
Холодно. Озноб пробирается откуда-то снизу. Ледяная корка норовит переползти с бровей на все лицо. Чувствую, как она шевелится, корка…
— Лапшин! — кричит Калинкин. — Дай первую скорость!
Не оборачиваясь, Лапшин понимающе кивает головой и со скрежетом передвигает рычаг. Трактор замедляет скорость. Калинкин переваливается через борт, кричит нам:
— Давайте! Валентина, прыгай!
Мы тоже переваливаемся через бортик. Держимся за его кромку и бежим за санями. Снег глубокий, скрипучий, валенки увязают почти до самого верха, до колен. Мы бежим и кричим что-то невнятное, беспорядочное и веселое. Бежим и кричим долго — минуты три или четыре. Затем на ходу подсаживаем Валентинку, вваливаемся сами и некоторое время сидим на полу саней, запыхавшиеся и жаркие.
— А теперь… — говорит Калинкин и достает бутылку. — Лапшин! Стоп! Иди сюда!
Трактор останавливается. С напускной неохотой Лапшин подходит к саням.
— Ну, что там? — капризно говорит он.
На его лице все еще сохранились остатки обиженности.
Но в руках у него припасена жестяная кружка. Калинкин, плеснув в нее из темной бутылки, коротко бросает:
— Глотни.
Лапшин, делая вид, что только подчиняется приказу, выплескивает в свою пасть спирт, бросает туда же пару щепоток снега. Продышавшись, говорит:
— Сильна!
И, покашливая, идет на свое место.
Следующая очередь — моя… Спирт, один-единственный глоток спирта. Он обжигает десны и нёбо. И холодный снег, не имеющий никакого вкуса. Затем мы уговариваем Валентинку выпить.
Кивнув подбородком на Шелепова (руки у него заняты бутылкой и кружкой), Калинкин спрашивает:
— А как на это дело посмотрит медицина?
Но Валентинка, все еще не продышавшись, только трясет ладошкой, будто обожглась. Калинкин шагает к Шелепову. Потом отдает команду Лапшину:
— Трогай!
И снова гул, колыхание саней, голубые лучи на белом снегу. Так идет эта ночь. Эта длинная ночь. Нас заметает снежной пылью. Мы бежим позади саней, и нас заносит снегом. Мы проваливаемся в снег. А потом пьем по глотку спирта. Широкий Лапшин сидит и не колышется. Валентинка засыпает, а мы ее будим, теребим, тормошим, что-то кричим ей, а она бормочет: «Отстаньте».
Снег. Повсюду снег. Сверху и снизу. Снег со всех сторон. Наконец-то небо светлеет, становится мутным, прозрачным, сетчатым. Светает. Выезжаем на твердую дорогу. Близко город. Мы видим город сквозь снежную сетку. Лапшин включает четвертую скорость. Мы с Калинкиным встаем. Придерживаем друг друга за плечи. Валентинка разговаривает с Шелеповым.
Проплывают мимо первые окраинные домики. Дома все чаще и все гуще. Город уже проснулся. Теплятся желтым светом окна домов. По тропинкам спешат пешеходы. Гул трактора становится глуше. Или так кажется в городе? Подъезжаем к приземистому зданию. Главный вход ярко освещен. Больница. Валентинка, не дожидаясь, пока Лапшин как следует развернет машину с санями, спрыгивает, бежит в здание и через минутку выбегает оттуда с санитарками, такими же курносыми и молоденькими. Они что-то кричат и волокут носилки. И тогда мы с Калинкиным говорим:
— Брысь!
И, пошатываясь, переносим из саней, из захлестнутых снежной пылью саней Шелепова и осторожно укладываем его на брезентовые носилки. Вокруг нас, словно снежные королевы, носятся курносые красавицы в белых халатах. Мы говорим им:
— Позвольте!
И они расступаются. Мы проносим Шелепова туда, куда его надо пронести. А затем, шатаясь, уходим. Затем мы оказываемся в каком-то кабинете. В нем тепло и сухо. На белом письменном столе телефон. Я опускаюсь на клеенчатый диван — холодный и липкий больничный диван. Говорю телефонистке номер. Долго не отвечают. Наконец — хриплый прокуренный голос:
— Эге?
Сам редактор нашей районной газеты. Я кричу в трубку:
— Иван Михайлович, это вы?
Мне кажется, что я кричу громко. Но он переспрашивает:
— Эге? Что?
— Иван Михайлович, — кричу я, — примите информацию!
— А! — поняв, он оживляется. — Приехал? Долгонько, брат. Мы тебя совсем потеряли. Сейчас возьму карандаш. Диктуй…
— Встав на предпраздничную вахту, — кричу я, — нефтеразведчики Первомайской… Мастера товарища Калинкина… Буровая номер сто двадцать дробь шестнадцать… Пройдена досрочно… Дала фонтанирующую нефть… Вы записываете, Иван Михайлович? Фонтанирующую. Ее суточный дебит — сто двадцать тонн…
Я диктую, а в голове: «Не то! Не то! Не то!» Но остановиться я уже не могу. И не могу обо всем этом, таком нужном, сказать по-иному, иными, хорошими словами…
Из телефонной трубки доносится до меня:
— Да, да… Твою информацию даю на первую полосу… на первую полосу… Отдыхай сегодня, спи…
Телефонная трубка валится у меня из рук. Проходит какое-то время. Надо мною склоняется пестрый шарф. Калинкин. Его тяжелая рука лежит на моем плече. Он что-то говорит. Он говорит будто из далекого далека:
— Спи. Спи. Я — сейчас, я только деньги сдам. А потом пойдем в столовую. Я за тобой зайду.
Диван теплый и липкий. Голова так и приклеивается к спинке. Я не могу оторвать голову. Голова тяжелая. Захватывает и укачивает теплое и темное — такое властное. А Калинкин:
— Спасибо, друг…
За что? Я делаю движение рукой, отказываясь. Я отказываюсь. Я бормочу:
— Это — тебе…
Он возражает:
— Это ты не дал мне уснуть…
Кто — кому?
И, прежде чем погрузиться с головой в теплое и темное, я еще успеваю пробормотать:
— Спасибо, друг…
Николай Домовитов
ОБЕЛИСК В СТЕПИ
от и снова идет весна по донецкой степи. Идет, спешит, словно девчонка на первое свидание. Солнечная улыбка играет на ее лице, зеленые ленты трав переливаются в темных косах, небесная голубизна плавает в больших бездонных глазах.— Смотрите, какая я красивая! — кричит она звонким голосом.
До чего же щедра эта девчонка-весна! Разноцветными огнями цветов греет она промерзшую за зиму землю, в яркий зеленый наряд одевает ветви деревьев, возвращает из дальних заморских стран пернатых певцов, бескорыстно делится своей молодой, безмерной любовью.
Повсюду чувствуется ее ласковое дыхание. Оно струится в небе, стелется по степи, проникает глубоко под землю. Заработает на поверхности шахтный вентилятор, погонит по подземным выработкам свежий духмянный воздух, и расправит уставший углеруб плечи, вздохнет полной грудью, скажет:
— Весна!..
Настежь распахнулись окна в шахтерских домиках, и гуляют в них волглые сквозняки, хлопают тюлевые занавески, сдувают легкую пыльцу о листьев герани.
А ночью в небе вспыхивают далекие звезды. Они мигают, словно маленькие светофоры на бесконечных дорогах Вселенной, переговариваются между собой на звездном языке, не понятном людям. И жадно тянутся в небо деревья, пьют хмельную влагу земли… Они чуть слышно раскрывают тугие почки, выбрасывают в тревожную тишину клейкую листву и робкие лепестки цветов.