Героинщики (ЛП) - Уэлш Ирвин. Страница 55
Во время унизительного марша по коридору в сопровождении загадочного эскорта он снова увидел Майкла Тейлора, который как раз толкал перед собой тележку с металлическими контейнерами для столовой. На этот раз Тейлор посмотрел ему в глаза.
Его лицо умоляло о милосердии, но Рассел Мар был уверен, что тот просто смотрит перед собой в пустоту.
Ученный студент
Я начал избегать своих старых друзей, и они стали платить мне той же монетой, даже Бисти; они с Джоанной все еще встречались. Я сам был похож на Квазимодо, вонючего шаркающего горбуна, которого покинули все верные друзья, и мне это нравилось. Я прекратил звонить домой каждое воскресенье. Моя мать никак не могла найти себе покоя, все лила слезы; иногда тихонько всхлипывала, иногда - рыдала, на это невозможно было смотреть. Билли арестовали за обвинение в избиении какого-то парня в пивной. Когда моя мать рассказывала мне об этом, я представил его со следами от спермы, которая стекала с члена его больного младшего братика. Шок, унижение, обвинение, стыд.
- Но хоть с тобой все в порядке, сынок? - взволнованно спрашивала мама. – С тобой все хорошо?
- Да, конечно, - отвечал я, стараясь придать своему голосу нужный оттенок сосредоточенности и концентрации.
Но стены падали мне на голову, разрушая меня, ломая меня полностью. Кайфолом наседал на меня, уговаривал поехать с ним в Лондон, чтобы немного зависнуть там с моими «англоидскими» друзьями. И эта перспектива становилась для меня все более привлекательной с каждым днем. Но даже мое привыкания к наркоте, которое усиливалось каждую минуту, не тревожило меня так, чтобы начать искать средство избавиться от него. Я читал, читал ненасытно, отчаянно. Читал все, что под руку попадало, кроме того, что мне нужно было готовить к занятиям.
На лекциях я обычно сидел позади, дремал, а потом просил у какого-нибудь ботана отксерить конспект. На семинарских занятиях я часто принимал спид, чтобы немного прийти в себя, сводил каждое обсуждение к собственным впечатлениям, толкал длинные, непонятные наркоманские речи, которые я выуживал из потаенных закоулков своего мозга. В моей грудной клетке скапливалась мокрота, прямо как у малого Дэйви, постоянно выливалась через мои носовые пазухи. Дышалось мне совсем хуево. Я даже заметил, что у меня несколько изменился голос, я привык говорить в нос, в результате чего стал бубнить, и я ненавидел такую манеру говорить, но избежать этого пагубного процесса никак не мог. Один преподаватель как-то грустно посмотрел на меня и спросил:
- Ты уверен, что тебе нужно быть здесь?
- Не-а, - ответил я, - но мне некуда пойти.
И это была правда. По крайней мере, это была моя единственная причина посещать занятия, иначе меня бы давно уже выгнали. Однако я и так понимал, что мне никогда уже не добраться заветной отметки в семьдесят процентов успешности, необходимых для того, чтобы перейти на другой курс. Я больше не проверял свой студенческий почтовый ящик. Большинство однокурсников вообще считали, что я больше не учусь в универе, они всегда удивлялись, когда я вдруг присоединялся к ним на занятиях. Но они даже не подозревали, насколько были правы; они видели не меня, а мои призрачные остатки.
Иногда я заходил в студенческие бары, где смеялся над людьми и их ебаными планами, их музыкальными группами, поездками «Интеррейлом», занятиями спортом только потому, что знал, что никогда к ним не смогу больше присоединиться. Я начал ненавидеть музыку Боба Марли, которую я любил даже в те времена, когда панковал в Лондоне, но теперь мне противно было смотреть, как белые студенты, выходцы из среднего класса, бесстыдно наслаждаются ею. Однажды ночью я возвращался домой и увидел нескольких пьяных и буйных школьников, которые пели о том, как хорошо сидеть в правительственном жилом массиве в Тренчтауне. Они пели, блядь, о жизни в квартале Кингстаун, что на Ямайке. Я яростно уставился на них, и они виновато сомкнули рты, вдруг став серьезными. Плачевно. Я был плачевным. Люди избегали меня. Все заметили, что я превратился из души компании, толкового весельчака со скептическим взглядом в циника, холодного и саркастического. Чем больше я отдалялся от людей, тем сильнее я становился.
Это нельзя отрицать. Не оставалось ничего хорошего, нормального или правильного, над чем я бы не смеялся. Я критиковал абсолютно все, каждая унция желчи порождала мое чувство собственного поражения и неадекватности, которое росло с каждым днем, как на дрожжах.
На занятиях от меня воняло, как от пьяницы. Раньше я относился очень внимательно к личной гигиены, чистоты и порядка; теперь у меня адски чесалось везде: в паху, в жопе и на руках, покрытых струпьями. Я бы вот-вот должен загореться.
Однажды встретил Фиону в коридоре. Наши глаза встретились.
- Ты еще здесь, - с вызовом в голосе констатировала она.
Но я видел, что ей не безразлично, хотя, пожалуй, я только ошибался, пытался обмануть самого себя. Все, что я сумел выжать из себя, это:
- Привет, ага ... Увидимся.
Сказал и ушел, на хуй.
После этого инцидента я более или менее прекратил ходить в универ. Вообще, в мои планы входило только тусоваться в общежитии. Я находил временное убежище у Дона, а мои гениталии - у Донны, конечно, в ироническом смысле. Имеется в виду проститутка из того бара, где я бросил Фиону. Я стал частым их посетителем, чтобы подобраться к ней поближе. Она водила меня на «рабочую» квартиру с распечатанными «Подсолнухами» Ван Гога на стенах, здесь точно никто не жил, только принимали клиентов. Большую часть времени я проводил, вылизывая ее пилотку, непосредственно трахались мы значительно меньше. Я хотел достичь вершины успеха в этом виде удовольствий. Стыдно, но только от нее я узнал, что правильно называть это куннилингусом. Кайфолом никогда не допускал таких ошибок. Я практиковался, пока мое время не заканчивался, или пока я просто не истощался, или пока меня просто не выгоняли прочь. По-разному случалось.
Я все еще гулял по городу, как призрак. Все время. Потом вдруг исчез Дон. Никто в докерских пабах не видел его. Выдвигали различные безумные теории, в которых он просто свалил: в Копенгаген, Нью-Йорк, Лондон, Гамбург или даже Петербурга. У меня заканчивались деньги. Крайне вероятно, что Дон теперь лежит мертвый у себя дома на диване от передоза, но я не хотел рисковать и проверять это. Потом я встретил на улице Донну и маленькую девочку с синдромом Дауна, что бегала вокруг нее. Я перешел на другую сторону улицы и никогда больше к ней не приходил.
По всему Абердину меня вдруг начала преследовать тишина постапокалиптического безмолвия и покоя, где можно почувствовать, как небо опускается на тебя, как в игрушечном стеклянном шарике, в котором идет снег, когда его переворачиваешь. Мне больше нечего было делать, потому, потный, я с дрожью отправляюсь на автобусе назад, в Эдинбург. Со мной - сумка со старой одеждой, еще одна - с книгами.
И первой моей остановкой становится Толкросс и притон Джонни Свона. Я жду перед дверью минут десять, и тут дверь мне открывают Кочерыжка и Кайфолом, которым, на вид было так же хуево, как и мне, но они наверняка рады оказаться в этом доме мучительного облегчения. Мы буквально пускаем слюни, у нас с глаз течет, шею ломает, мы выглядим как настоящие чудовища, пока Лебедь варит для нас дурь. Он в хорошем настроении, поэтому решает поделиться с нами своими опасениями.
- Не то чтобы я был против такого темного, как этот, но многие и не принимают такой наркоты. Это пакистанский. Разведенная, не отборная хуйня, но другой нет. Проклятые моралисты добрались и нашего края. Если бы немцы сейчас решили нас захватить, у них не было бы ни единого шанса. Понимаешь?
- Ага, - отвечаю я, но чувствую себя таким же чужим для здешних ребят, которым я был для правильных студентов в Абердине.
Мудила. Ебаный нацистской мудила. Но мне похуй. Дай мне героина.
- Ты варишь, или как?
Он будто меня не слышит.