«Воскресение и жизнь…». Пасхальная проза русских классиков - Набоков Владимир. Страница 8

Может быть, у меня вкус нехорош или технику искусства я не достаточно понимаю, но таково было мое впечатление, и я им делюсь с читателями откровенно.

Прекрасный иконостас этот пожертвован теперь уже скончавшимся игуменом Антонием Бочковым (из купцов), который провел последние годы свои на покое под Москвой, в Николо-Угрешском монастыре.

Кроме этого иконостаса, в пустой и обширной белой зале Покровской русской церкви ничто не может произвести особенно праздничного или торжественного впечатления. (Конечно, я не говорю здесь о самом богослужении – его порядок у русских на Афоне образцовый, такого я не видал ни в московских соборах, ни в Оптиной пустыни, ни тем более у греков и болгар, служащих всегда несколько «дерзновеннее», небрежнее наших.)

Совсем не то в главном соборе. Этот собор предоставлен был в то время грекам, живущим в нижней половине монастыря, у моря, как старейшим в обители. Стиль этого храма – общеафонский стиль, вроде наших древних московских соборов. Высокий храм – величавый, обремененный убранством, на вид суровый, темный, но сияющий золотом; бесконечно высокий иконостас; над срединой круглый купол, не широкий и отлогий, как в Св. Софии Цареградской, а покоящийся на круглой башне, как в Исаакиевском соборе.

В афонских соборах эта срединная башня, этот исполинский цилиндр, уходящий к небесам над головой богомольца, не пуст, как бывает у нас… Он весь наполнен сиянием. Кроме массивного и драгоценного центрального паникадила, есть еще ближе к стенам обширный хорус (хор, хоровод, круг). Это серебряное огромное разубранное кольцо с рядом свечей, которые образуют в праздники широкий венец других огней вокруг пирамидой возносящихся огней центральной люстры. Между огнями люстры и огнями кольца ниспадает над головою вашей еще множество отдельных зажженных лампад и свечей и страусовые яйца на серебряных привесках. Хорус тоже снизу украшен бахромой из этих больших белых яиц.

Восточные единоверцы наши имеют сверх того по большим праздникам обычай длинным каким-нибудь орудием приводить в кругообразное движение и паникадило, и хорус, и все, что висит над людьми под куполом. Все эти огни свечей и лампад, это серебро и золото, эти большие и твердые, как камень, яйца – все это белеет, сияет, светится, искрится, двигается над вами, все это словно безмолвно ликует вместе с людьми в тихой, но беспрерывной и торжественной пляске…

Мы не привыкли, правда, к восточному пению; оно с непривычки нам кажется неприятным и диким. Но когда хор певчих хорош, как было в то время у греков в Руссике, то нельзя отказать и этому пению в силе и в странной особого рода эффектности… Конечно, богослужение этой вечерни достигло бы совершенства, если бы к несколько мрачной и величавой красоте тяжелого собора, к разноцветной роскоши ярких облачений, к чтению слова Божия на разных языках, к этой простодушно-таинственной пляске огней в глубоком мраке купола – прибавить еще пение хотя бы и на том же прекрасном эллинском языке, но при избранной русской музыке…

Но совершенства нет ни в чем на земле… и в самых высших проявлениях прекрасного. Впрочем, «глас», на который поют греки и болгары «Христос воскресе», с нашим не схожий, довольно приятен… Напев этот менее скор и боек, чем наш: он медлительнее и даже как бы меланхоличнее; но, поживши на Востоке, и к нему привыкаешь скоро, как к чему-то почти родному…

Но вот раздается возглас диакона:

– И о сподобитися нам слышания Святаго Евангелия Господа Бога молим!

И дальше:

– От Иоанна Святаго Евангелия чтение!

– Вонмем! (Просхомен!) – отвечает ему по-гречески русский архимандрит Макарий.

Это первое Евангелие по-гречески читает, сидя по немощи у Царских дверей, сам стодесятилетний игумен Герасим (бывший священником, 40-летним мужем еще во времена Екатерины Великой).

– Усие опсиас, ти имера экини ти миа тон Савватон… и т. д. «Ильфэн о Иисус кэ эсти ис то месон, кэ леги автис: Эрини имин!» («Мир вам!»)

И дальше о возвращении неверующего апостола Фомы.

Едва только кончил древний старец чтение, как внезапно раздался громкий, потрясающий звон колоколов, и в то же мгновение на дворе началась веселая пальба из ружей. Палят во славу Божию монастырские стражники в фустанеллах. Потом на минуту все стихает; ни звона, ни пальбы, ни возгласов, ни пения… Все молчит мгновенно… И среди этого внезапного замирания всех звуков раздается в самой церкви, где-то в глубине ее, какой-то странный, нигде мною не слыханный и чрезвычайно приятный, особенно переливающийся звон… Что-то металлическое и вместе с тем что-то подобное музыкально падающим очень крупным каплям… Это греки ударяют ритмически какими-то шариками на длинных ручках по медным кругам.

И опять тишина и ожидание.

И опять возглас по-славянски…

– И о сподобитися нам… От Иоанна Св. Евангелия чтение!

– Вонмем…

Архимандрит Макарий читает по-славянски.

– Сущу же позде в день той, во едину от суббот, и дверем затворенным, идеже бяху ученицы Его собрани, страха ради иудейска, прииде Иисус и ста посреде, и глагола им: мир вам!

О. Макарий кончил… Ап. Фома сказал, что «не будет верить, пока не вложит руки в ребра Его».

Воскликнули певчие: «Докса си, о Феос имоп, докса си…» («Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!»).

И снова торжественный звон, и опять пальба… И опять тишина на мгновение, и снова переливы металлических капель, ниспадающих на металл…

– Теперь что будет?

– Вонмем!

– Какие это звуки?

– Юрта гюнлериш бир инда актам вактинти ее саидлер. – И дальше: – «Ве анлере дэти»: «Селам сизе!» («Мир вам!»)

Это турецкое Евангелие.

Восточные христиане его слушают с удовольствием. Они привыкли к турецкому языку; они, по правде говоря, даже любят его. В Малой Азии есть до сих пор много греков, не знающих по-гречески. В их церквах вся служба совершается по-турецки.

После нового звона, новой пальбы, новых ударов милого шарика и новых возгласов из другой стороны храма послышалось нечто очень знакомое, но с непривычки для нас гораздо более странное, чем евангельская речь на языке пашей, языке и наивном, и суровом. Повеяло Римом.

– In illo tempore: quum sero esset die illo, una sabbatorum, et fores essent clausae, ubi erant discipuli… [7]

Затем, опять – после шумной, «поющей, вопиющей», звонящей, играющей и палящей перемежки – слышу я непонятную мне речь…

– Какая это?..

– Это речь народа без словесности, без грамматики – речь народа, имеющего только горные эпические песни… – Греческие монахи опять улыбаются, как чему-то очень знакомому и даже немного смешному.

– Даги Према у эр аme д`ume me стуне.

Это речь албанская, речь знаменитых арнаутов, которых так любил лорд Байрон, которых и я, признаюсь, крепко люблю; речь безграмотных героев, жестоких разбойников и верных до самопожертвования слуг: в христианстве – дававших самую лучшую военную стихию прежним греческим восстаниям, в мусульманстве – свершающих под турецкими бунчуками самые страшные зверства. Странный народ!.. Полный поэзии и бескорыстного рыцарства, продажности и злобы, простодушия почти смешного и самой коварной хитрости. Народ-сирота, даже и в прошедшем этнографического родства своего до сих пор не нашедший с точностью [8].

Вечерня кончилась. Звон и пальба прекратились. На мощеном дворе и в длинных коридорах келий опять воцарилось глубокое безмолвие отдыха.

Из открытого окна моего, сидя, долго смотрел я на розовые, золотые, желтые, бурые и белые кусты как бы ликующей вместе с нами горы, обыкновенно столь мрачной и скучной. Я слушал тихое бряцание колокольчиков на шеях пасущихся мулов; но другие образы и звуки неотступно и восхитительно владели душой моей во весь этот вечер.

Эти возгласы и звон, это чтение слова Божия… Эти разнородные, несхожие звуки: «Мир вам! Эрини имин! Fax vobis! Селам сизе!..» Суровый храм, суровые лики икон, сияние серебра и золота повсюду, – пальба, безмолвие, перезвоны, опять безмолвие; опять молитвенный возглас, опять пальба, и звон, и пение… И тишина, и чтение прекрасное среди благоговейного внимания, едва-едва нарушаемого какой-нибудь улыбкой сочувствия или легкого удивления…