Роза Галилеи - Шенбрунн-Амор Мария. Страница 29
Этот, по выражению поэта, город-порт на берегу вечности являет платящим его городские налоги свою неопрятную и неприглядную сторону: мухи кружат над переполненными мусорными баками, фасады изуродованы яркими, безвкусными вывесками и ободранными объявлениями, залеплены пластиком и решетками балконы, струятся по зданиям ржавые подтеки труб, вызывающе торчат заусенцы солнечных бойлеров и колючки антенн, ввинчены в плоть камня крюками и скобами железные решетки, жестью забиты торцы зданий, слепо уставились на прохожих бетонные заплаты обшарпанных стен.
Но что с того? Разве вы не слышите тоску и страсть в моем голосе? Разве надо подниматься на Храмовую гору, чтобы любить тебя, Иерусалим? Достаточно, чтобы в знак своей приязни ты осыпал меня цветением пальм, как рисом новобрачную; чтобы с шумной улицы внезапно увлек во мглу и прохладу пещеры с могилами и руинами, прячущуюся за клеткой для сбора пластиковых бутылок; чтобы на пропахшей выхлопными газами остановке автобуса я оказалась в гуще возвращающихся с рынка неряшливых пророков и обношенных праматерей.
Живущему в Иерусалиме не требуется искать смысла жизни. Город сделает это за тебя. Жестоковыйный, он не допускает бессознательного в себе пребывания, в обмен на безоговорочную преданность он кровно связывает своих граждан с прошлым, со значительным, с историей моего народа и человечества, с вечностью, наконец. Чтобы сориентироваться в перепадах непреходяще значимого и сиюминутно обыденного, не пропасть в бездонной перспективе временного пространства, чтобы каждый день доходить не только от дома до работы, но и от себя — обывателя, до себя — дщери Иерусалимской, приходится приобрести второе зрение, вырастить в себе спектр органов чувств, лишних в других городах Земли, и еще — всего-то! — слегка тронуться рассудком.
По улицам Иерусалима нельзя бродить невнимательно — поскользнешься на выбоине, оступишься на колдобине, упадешь в распахнутый люк, ударишься о тумбу. Я плохо глядела под ноги, я оступалась и спотыкалась, не счесть невидимых шрамов. Как забуду тебя, Иерусалим?
Отравленному иерусалимской проказой вовеки ходить по миру с колокольчиком, который не перестанет звонить по самым лучшим и худшим твоим временам, по твоим иерусалимским временам.
Пальмы в долине Иордана
Повесть
— Приглашаются одиночки и пары, готовые принять участие в основании нового кибуца… — прочитал Рони вслух объявление в пятничной газете.
Я лежала рядом, читала «Анжелику — маркизу ангелов» и даже не подняла головы. В основании новых кибуцев меня могло интересовать только одно — считает ли Рони себя половиной пары или одиночкой? Мне, конечно, не понравилось, когда он аккуратно вырезал объявление, но я не торопилась тревожиться: он обожал вспоминать годы, проведенные в начале семидесятых в кибуцной школе-интернате, которая принимала то ли на воспитание, то ли на перевоспитание подростков из семей марокканских евреев. С тех пор прошло почти десять лет, мой друг отслужил в армии, вернулся в родной Иерусалим и давным-давно работал в министерстве просвещения. Люди не переворачивают жизнь из-за объявления в газете.
Через несколько дней Рони напомнил:
— Встреча в штабе Объединенного кибуцного движения в Тель-Авиве… Поедем?
Я поехала, твердо намереваясь сделать все, чтобы странная идея засохла на корню. О кибуце у меня были самые туманные представления, но о себе я точно знала, что не хочу заниматься сельскохозяйственным трудом и жить в коммуне. Не об этом я мечтала, когда два с половиной года назад, в семьдесят шестом году, мы с мамой прибыли в Израиль. Мама утверждала, что решиться на отъезд ее заставила забота о моем будущем, хотя я уверена, что она двинулась в страну непьющих еврейских мужчин еще немножко и ради самой себя. А я, если честно, мечтала о модных босоножках на платформе.
По приезде нас с мамой поселили в центре абсорбции под Иерусалимом, а после двухмесячного ульпана — курса иврита для новоприбывших в Израиль — мне предложили учиться в интернате «Хадассим», расположенном в центре страны, под Нетанией.
Там, в одиннадцатом классе, меня поджидали непочатый иврит, неведомый английский, знакомая лишь через Томаса Манна Библия и давние недруги — математика, биология, физика и химия. В этом неравном бою у меня изначально не было шанса. Вдобавок в интернате прививали воспитанникам навыки физического труда. Разнарядка в школьный огород привила мне прочные навыки симуляции и саботажа, вряд ли они годились для основания кибуцев.
Я подружилась с Инной, одной из девочек в моей комнате. В конце коридора, в самой лучшей комнате, поскольку мимо нее никто не ходил, жила турчанка Шелли.
Стильную блондинку Шелли ее богатая семья прислала в Израиль для получения светского еврейского образования, после чего она намеревалась вернуться в Турцию и выйти там замуж за уже припасенного жениха. Все девочки считали, что ему необыкновенно повезло: Шелли была отличницей, спортсменкой, шикарный аромат ее духов часами висел в коридоре нашего барака, а последним летом она достигла полного совершенства, укоротив себе нос. К тому же она говорила на многих европейских языках, рисовала, даже в нашей глуши не ленилась каждый день накручивать локоны на электрические бигуди и, в отличие от меня, имела твердое представление о своем будущем: жена, мать, стюардесса, опора еврейской общины в Стамбуле. Нас, репатриантскую шушеру, она откровенно презирала.
Как-то я оказалась рядом с ней в общей умывальной и отважилась спросить:
— Шелли, а какой нос был у тебя раньше?
— Ужасный, — холодно ответила она, бросила на меня неприязненный взгляд и уточнила: — Такой, как у тебя.
Пластическая операция мне, конечно, не светила, но стало ясно, что какие-то шаги по улучшению собственной внешности предпринять необходимо. На первые сэкономленные деньги я сотворила химическую завивку, от которой половина моих волос выпала, а оставшиеся прядки высохли и мстительно торчали во все стороны весь остаток учебного года.
Обижаться на Шелли было бы себе дороже, мы для нее вообще не существовали. В то время как все дети перебивались чудовищными сигаретами «Ноблесс», Шелли курила только «Данхилл», и, когда у нее пропал блок, она прошлась по всем нашим комнатам с тщательным обыском: открывала наши ящики, шкафы, брезгливо ворошила дешевое барахлишко. Судя по кооперации сопровождавшего ее вожатого, руководство интерната тоже понимало разницу между белой косточкой, платившей за себя валютой, и учениками, за которых оптом по льготному прейскуранту рассчитывалось министерство абсорбции.
И все же недосягаемая Шелли преподнесла нам урок о том, что даже богатым, умным, правильным и красивым может быть хреново: в одну из ночей в припадке жуткой истерики она рыдала и билась ухоженной головой о кафельную стену душевой Ее забрали в медпункт, окружили сочувствием и заботой, и на следующий день она опять ходила мимо нас цельным куском надменного превосходства.
Но нам с Инкой, которых за стенами интерната не ждали авиакомпании и нетерпеливые женихи, в «Хадассиме» было неплохо. Мы подружились с компанией старшеклассников, таких же репатриантов из СССР, и проводили в их общаге все вечера, внимая самозабвенной игре мальчиков на гитаре и красивому пению девочек.
Отсыпались мы на уроках, которые так или иначе казались пропащим временем, поскольку мы на них не понимали ни единого слова. Если я не спала, то, подперев щеку, представляла себе, как возвращаюсь в Москву, иду по родной улице, воскрешала каждую мелочь в покинутой комнате, махровую сирень в окне. Мысленно рассказывала об Израиле лучшей подруге Вике, которую на самом деле больше никогда не увижу. Вновь и вновь пережевывала, перекатывала вязкую, сладкую тоску по прежней, оборвавшейся, навеки и бесповоротно утерянной жизни в Москве. Рядом, уткнув голову в сложенные на парте руки, бесстыже дрыхла Инка. Если учителя вдруг замечали нас, я пихала ее. Она громко возмущалась: