Роза Галилеи - Шенбрунн-Амор Мария. Страница 34

Ахиллесова пята идеологически неколебимой Эстер — Ронен, младший из двух ее сыновей, бросивший родной кибуц ради портового города Хайфы. Мы догадываемся, что Эстер страшно переживает семейный позор. Она тоскует по внукам и страдает от того, что ничем не может помочь сыну, а больше всего от того, что Ронен отказался следовать материнской единственно верной стезей. Но Пнине она в этом ни за что не признается. Зато заметив, что я впитываю в себя ее рассказы, как песок воду, Эстер скромно замечает:

— Собственно, если бы не я, так еще неизвестно, удалось ли бы изгнать англичан из Палестины!

Судя по звуку, Пнина поперхнулась, только мне не до нее.

— Эстер, расскажите!

Нет, сегодня нам явно ничего не сшить, даже строгая Далия понимает, что есть вещи поважнее пододеяльников.

— Ну, что тут рассказывать — история известная, — скромничает женщина, которой, оказывается, полагался бы памятник на центральной площади каждого израильского города. — Наши ребята-подпольщики взорвали береговые радары, чтобы англичане не могли обнаружить корабли беженцев. Тогда эти негодяи двинулись в Гиват-Хаим.

— И что?

— Как что? Мы, естественно, забаррикадировали ворота. Британцы взяли кибуц в осаду. Тысячи добровольцев со всей округи двинулись мирным маршем нам на помощь.

— Многие из них, кстати, были простыми городскими жителями, — ехидничает Пнина.

— Много было бы толку с их мирного марша, кабы не я! Как увидела их офицерика, сволочь английскую, не выдержала! Нет, думаю, хватит у меня под юбками шуровать! Кинула в него вот таким булыжником! — Эстер разводит на ширину плеч тощие, но, судя по рассказу, лишь на вид немощные руки. — Прямо в плечо ему попала! Что тут началось! Стрельба, рукопашная!..

Мирная камнеметательница умолкает. Эстер прекрасно помнит все события полувековой давности, но часто посреди рассказа забывает, о чем говорила минуту назад.

— Эстер, так напали британцы на кибуц и что дальше?

— Известно что — семеро убитых, гигантский мировой скандал, возмущенная американская общественность… Тут-то британцам и пришлось отказаться от мандата на Палестину!

— Спустя три года! — уточнила Пнина.

— Какая разница! Главное — почин был положен. Остальное было вопросом времени. Вот какими кибуцниками мы были! А сегодня что? Конечно, на готовое, — кивок в сторону Пнины, — любой явится… Вот Саша — молодец, новый кибуц пойдет основывать! Хотя теперь-то, при помощи Кибуцного движения, это совсем не то, что в наше время!

— А что было в ваше время?

— В наше время, — старуха выдерживает театральную паузу, пытаясь, видимо, припомнить самое весомое из полной свершений юности, — в наше время кибуц решал, кому рожать, а кому — на аборт!

— Нашла чем гордиться! — шипит за ее спиной Пнина, обрывая нить.

— Эстер, а как же вы родили двух сыновей? — спрашиваю и сразу соображаю сама, даже без подсказки Пнины: кто, пребывая в своем уме, стал бы связываться с нашей Эстер?

— С голосованием на общем собрании, разумеется! Не то что теперь, когда каждый только о себе думает! Куда уж дальше — превратили детей в частную собственность!

Иллюстрируя потерю идеологических высот и результаты родительского эгоизма, под окном мастерской на урок плавания марширует школьное звено. Эстер скорбит над нынешним падением нравов:

— Теперь все вокруг семьи крутится! В наше время такой моды не было! Какая там семья — в наше время на каждую девку по два парня было! К каждой паре подселяли одиночку, — талые глаза старушки с плавающими льдинками катаракты устремлены вдаль. Наверное, она видит перед собой тех юношей и девушек, построивших Страну, из которых многих уже нет, а те, что еще живы, — неузнаваемы.

— Я что-то такое где-то читала, может, у Чернышевского… Это ранний социализм боролся с пережитками буржуазной семьи, — киваю я понимающе, без мещанского осуждения.

— И комнат не хватало, и одиночек не хотели одних бросать. Подселенных называли «примусами».

Давно вдовеющая Эстер мечтательно вздыхает, нежно разглаживает недошитую распашонку. Похоже, на старости лет все приятно вспоминать — и британского нахала-парашютиста, и подселенного примуса. Пнину тоже распирают волнующие воспоминания о днях построения Страны, не такие, правда, героические, но тоже судьбоносные:

— Перекресток Ибн-Гвироль и Арлозоров в центре Тель-Авива знаешь? Так вот, в тысяча девятьсот десятом году моему отцу предлагали весь этот участок, полтора гектара, за сущие копейки.

— И что же? — подыгрываю я ей, хотя догадываюсь, что сделка века так и не состоялась.

Пнина пригорюнивается, ей до сих пор трудно смириться с непоправимой близорукостью давно покойного родителя:

— Да где там! Кто же мог знать? Папа только посмеялся, сказал, вы что, думаете, дурака нашли? Что я буду делать с этой песчаной ни на что не годной кочкой?

Нашу начальницу Далию недавно бросил мерзавец-муж. Набравшись смелости, съехал в другой домик и поселил у себя городскую любовницу. Да не на ту напал!

— Я на собрании потребовала, чтобы она не имела права появляться ни в одном общественном месте! Кибуц — это мой дом, и я в нем ее видеть не желаю!

Далия родилась в Гиват-Хаиме, а невзирая на идеалы кибуцного равенства, к потомкам основателей, к «детям хозяйства» отношение особое. Она поправляет фланель, сложенную на столе многими слоями, и решительно опускает на линию выкройки свисающую с потолка электрическую пилу, как гильотину на шею соперницы:

— Теперь эта стерва не может ни в столовую сунуться, ни в бассейн, ни в библиотеку! Он ей еду в комнату таскает!

Далия зорко окидывает заоконные ландшафты, проверяя, не топчет ли разлучница родные газоны, и делит выкройки среди своей команды.

Увы, я не обладаю подобным влиянием и не могу запретить собственной сопернице маячить перед глазами, поэтому занозу присутствия Шоши ощущаю почти постоянно. Как звон бубенцов и колпак сопровождают шута, так повсюду — в столовой, вечером на показе фильма, в комнате отдыха — ее сопровождают непрестанный, беспричинный хохот и приторное облако духов «Жанту». В бассейне, пока я валяюсь на полотенце, погруженная в очередную книгу, она с громким визгом и эффектными скачками играет в волейбол, спихивает кого-то в воду, брызгается, носится по траве. Что бы Шоши ни делала, ее издалека слышно и отовсюду видно. На общих собраниях «ядра», регулярно проводимых Ициком, терпеливо лепящим из нас истинных пионеров, неугомонная Шоши, которой успех на ниве воспитания младенцев вскружил слабую голову, пронзительными возгласами вносит всякие предложения, одно смелее другого:

— Предлагаю не принимать в Итав арабов!

— Кибуцное движение никогда не принимало арабов, — успокаивает ее Ицик.

— Предлагаю в наш кибуц принимать только евреев! — Шоши косится на мои пероксидные локоны. Может, она вовсе не так глупа, как мне хочется верить.

— Саша — еврейка, — быстро уточняет Рони. Шоши его гордо игнорирует, а он упорно делает вид, что ничто не мешает их ровным товарищеским отношениям. Может, ему тот факт, что он ее бросил, и не мешает, но брошенные женщины злопамятнее.

Ури, такой же кефирно-белый, как я, только еще и веснушчатый, хмыкает:

— Как же ты, Шош, без датчан-то проживешь? Ты же с ними каждую пятницу пиво хлещешь и танцуешь до полуночи!

Чернявая Шоши действительно пользуется бешеным успехом у постоянно сменяющихся волонтеров из Северной Европы.

Ицик вмешивается:

— Неевреи, Шоши, это совсем другое дело. Мы не о расовой чистоте заботимся, но мы не просто сельскохозяйственные работники, мы перво-наперво — идеологическое движение, сионистское, и не можем ожидать от арабов, даже граждан Израиля, поддержки наших национальных устремлений. Поэтому их не принимаем. Но многие из европейцев-волонтеров навсегда связали с нами свою судьбу!

Об этом свидетельствуют светлые кудри и голубые глаза половины кибуцных малышей.

— Да, Шош, — гогочет Ури, — может, и тебе наконец повезет: кто-нибудь из Йенсенов захочет связать свою судьбу с еврейским народом, а ты тут как тут, наготове с пирогами!