Роза Галилеи - Шенбрунн-Амор Мария. Страница 9
Я так и проторчал весь тот вечер сычом в своем углу, разглядывая танцующих. Правда, пару призывных взглядов я поймал, но страх превратиться в посмешище пересилил желание обнимать одну из этих девчонок, держать ее за руку и перетаптываться с ней, вдыхая запах ее волос.
На обратном пути Гилберт уже мог говорить только об этой Мэри-Энн, какая она, мол, славная и симпатичная, и такая, и сякая, и дочь фермера, и собирается учиться на медсестру, и пахнет дивно. Он так и сказал «дивно», он любил такие словечки.
— Гилберт, ты такой девчонке не пара, — поддел его Грэг, а Гилберт засмеялся и добродушно сказал:
— Да я и сам знаю. Главное, чтобы она этого слишком рано не поняла.
Я-то как раз считал, что они подходят друг другу, как арахисовое масло и варенье. Одни его классные ковбойские сапоги чего стоили! Он толкнул меня плечом:
— Ты-то чего не танцевал?
Я признался:
— Девчонки разочарованы, что я их не приглашаю, но я боюсь им все ноги оттоптать.
— Хочешь, я тебе покажу? И джиттербаг могу показать, и румбу, и фокстрот…
— Да все равно, главное, чтобы потом в обнимку.
Мы засмеялись, и он продолжил восхищаться Мэри-Энн. Чем больше я слушал, тем больше она мне нравилась, хотя, казалось, куда уж было больше. Но почему-то это меня только сильнее сдружило с Гилбертом. Ну, это была не совсем дружба, все-таки я ощущал его превосходство, хоть сам он ко всем относился по-приятельски, но я перестал стесняться своего восхищения и теперь всегда, когда мог, старался держаться рядом: на утренних и вечерних линейках, и в столовой, и по вечерам. Плевать мне, если кто-то решит, что я подлизываюсь к старосте. Гилберт казался мне чем-то вроде старшего брата, рядом с ним я не тосковал по дому.
Всю неделю я практиковался, мечтал о следующих танцульках, и в «Оливере» стал смелее. Начал с медленного фокстрота, самого незамысловатого танца, и приглашал тихонь, из тех, что весь вечер стоят одинокие, никем не замеченные. Они вспыхивали, суетились, потому что им вечно приходилось и кофту снять, и стакан поставить, и подружке сумочку передать. Не готовы, не верили, что кто-то их заметит, и старательно делали вид что даже не собирались танцевать. Я их очень хорошо понимал, сам себя так в первый раз вел. Их смущение делало меня увереннее, тем более что никаких рискованных шагов и поворотов я не пробовал, топтался себе, тихонько поворачивая девушку по часовой стрелке и блаженно чувствуя, как потеют наши руки и нарастает мое волнение. А потом, когда с тихонями все прошло успешно, осмелился приглашать тех, которые мне нравились больше. Чтобы не нарваться на позорный отказ, я сначала старался встретиться глазами, обменяться улыбкой и, если контакт возникал, шел приглашать. Только Мэри-Энн я никогда не приглашал, хотя по большому счету мне нравилась она одна. С этим я ничего не мог поделать. Может, потому, что ее я заметил самой первой или потому, что она нравилась Гилберту, а может, просто потому, что она была самой красивой и нежной девушкой в Кортезе и на всем земном шаре.
Во время работы и по вечерам я думал о ней. Лучше всего думалось наедине.
В первый выходной натуралист парка водил нас на экскурсию по таинственным покинутым городам «Месса верде». На горных склонах, в уступах, таились незаметные ни сверху, ни снизу гигантские выдолбленные в известняке ниши, в которых когда-то, в глубокой древности, здешние обитатели устроили водосборники и возвели жилища в несколько этажей. Экскурсовод рассказывал про раскопки, показывал тайные проходы, колодцы, зернохранилища и «кивы» — странные круглые площадки, под которыми скрывались глубокие молельные ямы. Археологи установили, что эти загадочные руины принадлежали вовсе не индейцам навахо, те-то пришли сюда гораздо позже, а какому-то неизвестному народу, внезапно покинувшему эти места семьсот лет назад. Но что заставило все племя сорваться с места и бежать с такой поспешностью, что они даже не забрали с собой съестные припасы, никто не знал.
Руины влекли меня. В сумерках, когда их покидали последние туристы, в них все менялось, становилось намного красивей, казалось, и природа, и развалины таят в себе что-то важное и такое печальное, что стискивало сердце. Я полюбил эту сладкую грусть и чуть не каждый летний вечер проводил на каком-нибудь холме. Издалека полуразвалившиеся поселения с окнами, темными, как глазницы черепов, выглядели небрежно раскиданными кубиками, забытыми теми, кто играл в них. Солнце заходило, окрашивая бледно-желтый песчаник во все оттенки заката, удлиняя тени на покинутых городах, в надвигающейся темноте они превращались в мрачные и угрожающие надгробия чужой исчезнувшей жизни. Я вдыхал сухой запах сосен, горький запах полыни, ощущал свежий ветерок в волосах и представлял себе, как когда-то их неведомые жители тоже любовались окружающей красотой, пока не явились могущественные, безжалостные враги, может, те самые навахо, которых мы выжили отсюда. А может, этих древних жителей, как и нас, достала засуха, накрыла какая-то гигантская черная туча, и их идолы велели им немедленно бежать прочь от родных мест? Люди спустились с плато «Месса верде» на спасительную долину, а тут бросили все заколдованным и с тех пор нетронутым. Но наше несчастье затронуло все Великие прерии, девять штатов. Куда бежать всему Среднему Западу?
Иногда я допоздна бродил среди разрушенных временем построек, хотя одному в темноте тут было жутковато. Раз оступился, потерял равновесие и рухнул на груду камней, как раз ту, которая, по уверениям гида, являлась останками древнего алтаря. Камни с грохотом осыпались, и где-то над головой жутко заухала сова. Я здорово испугался. Зловещее все же местечко. После этого я перестал туда таскаться. Вместо этого гонял с ребятами мяч. Попробовал как-то присоединиться с ружьем и фонариком к охоте на дикобразов, но убивать живое существо мне всегда было противно, хоть эти дикобразы и считаются главными вредителями местного леса. Часто я просто валялся вечером у костра, глядел на огонь, на просвечивающий сквозь листву уютный свет в окнах офицерских домов, на звезды и пытался представить себе, что в это время делают мои. Я скучал по ним, особенно по Эмми и Хане. По Ханке, наверное, больше всех. Я возился с ней с самого ее рождения, она всегда была ужасно славной малышкой, с кудряшками и ямочками на щеках. Ма небось моет сейчас посуду, па курит трубку, а девчонки читают или вяжут. Ма писала, что банк отодвинул платеж нашего долга на весну, что па ищет работу, а сестры успешно учатся. Ма хочет, чтобы они закончили школу и приобрели городскую профессию, чтобы им не пришлось зависеть от земли. Под маминым письмом Ханка большими корявыми буквами добавляла, что спасла птенчика и кормила его два дня червячками, пока его не загрызла наша Флаффи, или просила привезти ей в подарок лисенка, хотя бы крохотного. Эмми присылала рисунки, она здорово рисует. Письма и рисунки я складывал в тумбочку, а портрет Ханы приколол к дверце изнутри. Теперь стоило открыть шкаф, и к сердцу поднималась теплая волна.
Брэд как-то заметил это и радостно заорал:
— Э! Смотрите, кто у нас тут маменькин сыночек! Домашненыдай ты наш!
Противная кличка приклеилась ко мне насмерть, и даже друзья принялись звать меня Мамас-бой. Вначале это бесило, но Гилберт сказал рассудительно:
— Ну что ты злишься, ну так оно и есть, витает вокруг тебя, что ты из благополучной семьи, что тебя дома любят. Не на что обижаться, поверь, многие тебе завидуют.
Как всегда, он был прав. Этот не выветрившийся запах дома действительно делал меня маменькиным сыночком, но вовсе не ослаблял, а наоборот: сознание, что мои родные меня ждут, что я тут и ради них, исполняю свой долг мужчины, забочусь о них, что каждый месяц они получают за меня двадцать пять долларов, страшно поддерживало.
Неделя шла за неделей, я привык и ладил с ребятами. Вот только вокруг Брэда сколотилась отвратная компашка. Они были как шакалы — работали меньше всех, а задирались больше всех. И гадили трусливо, исподтишка, потому что каждый, кто нарушал дисциплину, немедленно изгонялся из Корпуса. Вечера напролет играли в покер на спички, сквернословили и гоготали. Как-то валяясь на койке, от нечего делать я уставился на руки Брэда, оказавшиеся как раз перед моими глазами, и заметил, что он раздает карты снизу колоды. Сначала я даже не сообразил, в чем дело, но он словно почуял мой взгляд, тут же обернулся, а столкнувшись со мной глазами, так злобно искривился и так поспешно отвернулся, что я понял, что он и впрямь жульничает. На деньги играть запрещалось, но все знали, что в конце месяца, когда мы получаем наши пять долларов, картежники по этим спичкам рассчитываются деньгами. Было противно связываться с Брэдом, но промолчать я не мог, ведь он заманивал в игру ничего не подозревающих ребят. Я поделился с Гилбертом.