Смутьян-царевич - Крупин Михаил Владимирович. Страница 16
— Можем видеть мы князя Василия?
— Нет, а кто вам сказал, что отец здесь?
Монашек смутился, что не признал младшего князя. Тот сделал рукою: пустое.
— Да в Киеве еще мы спросили: кто ваш, киевский, самый большой воевода? Князь Василий Острожский. А где ж его взять-то, Острожского? Ясно, в Остроге. Вот мы и пришли.
Младший князь улыбнулся шутливой затее рассказа.
— Отец сейчас в Кракове. Только, ради Христа, не зовите при мне его этим Василием, именем, данным ему вашей схизмой [39], отец — Константин. Что за дело к нему? Может, Ян Константинович сможет его заменить?
Монашек скользнул быстрым взглядом по Яну, но, как видно, решив не размениваться на капризных католиков, отвечал приглушенно и смирно, с секретом:
— К воеводе иду от московских друзей. Дело должно ему сперва сведать. А когда ж он приедет, пан Ян?
«Московские друзья, — вознегодовал в мыслях Януш, — подумайте, важность какая. Что у темных туземцев может быть с отцом общего? Отпетая муэдзинами [40] Византия? Говорил своему старику: признавай власть священную папы — нет, артачился… И пожалуйста — московские друзья».
— В Краков лучше не суйтесь, — холодно произнес Януш вслух, — там не очень-то жалуют ваших схизматиков. Отец — исключение. Оттуда он едет на празднество равноапостольных в Дерманский монастырь.
И меньшой князь Острожский, решив, что уже сделал для московита больше положенного, повернулся и так же неспешно, раздумно взошел на крыльцо.
Виновные в давешней стычке, тоже приметившие князя, скоморохи пугливо жались к своему медведю. Но князь, очевидно, счел лишним заботиться о наказании этих пропащих людей.
Варлаам утомился от вязких дорог, стал задавать вопросы:
— Опять брести, как слепой по пряслу? И так еле нога ногу минует. Чем в Киеве худо было? Что за Дерман такой? Может, там с живых дерму [41] сдирают?
Мисаил и Григорий смеялись, скакали по глиняным кочкам. От холмов над Горынью с вершинами раковистого известняка разбегались до края земли яровые угодья, невольничьи фольварки. Высоко в голубых небесах упивались беспечными песнями жаворонки. Казалось, в такой день любая забота должна быть забыта духовными лицами, не занятыми посевной.
Но едва заповедная роща князей приняла чернецов в негустую, сквозящую тень, скрылись круглые башни, как Отрепьев решил посвятить своих спутников в замысел. Он открыл, что манил их в Литву не по прихоти вольного сердца, а имея единую мысль — здесь назваться спасенным Димитрием и, заморочив Острожского (а повезет, и иных воевод), властью их и воинственной силой добиться признания московитян.
А задача Повадьина с Яцким — кивать, подтверждать всем вельможам: мол, знаем монаха давно, вместе прятались от Годунова у благонадежных людей и что он, дескать, точно царевич.
Варлаам, к удивлению Отрепьева, сразу принял затею: думал, может, какие-то шутки Григория. Но Повадьин как запер язык на замок, кусал травки до самого Дермана.
В деревне-предместье Яцкий «пошел печь колобы» с миловидной торговкой, мол, «подай-ка блин, чтоб прошел как клин», «ах, купил бы и сала, да денег не стало»… «а запить ничего нет, червлена боярыня?».
— Сейчас, сердешный. Водички?
— А то? По мне, питья нету слаще воды, как перегонишь ее на хлеб!
— Угощу, ладно, только сам блином масленым в рот мне не лезь, — разгадала Варлаама торговка.
Повадьин тронул Григория за рукав, мигнул на Яцкого, — дескать, пускай лясы точит. Отошли, сели на глиняную основу избы.
— Я привел тебя в эту страну, — сразу сказал Мисаил, выплюнув ядовитую вочку, — приглянулся ты мне, что ли. Я привел. Но глядеть, как башку твою не протазане на страх и потеху кремлевскую выставят, я не хочу, уж избавь. От затеи тебя отговаривать, чаю, без толку. Но и руку в бесовском огурстве на старости лет не подам. Ты да Яцкий Бориса-царя только хаите, а ведь, коли сживет его кто, Русь совсем пропадет… Только нет, што я? Где вам, телята вы пьяные, скучно с вами, я лучше пойду на Афон.
Григорий слушал Повадьина, как провинившийся школьник, ковырял глинозем полинявшим носком сапога. Только скулы ходили упрямо, сказал тихо:
— Не забирай Варлаама-то.
— А чудо-богатырь мне на что? Не я воевать собрался.
Повадьин поднялся.
— Перекрести хоть, — напомнил Григорий, глядя в землю.
— Крамолу скуешь — перекрестят.
На грани мудрости
До богослужения греков-святителей было еще далеко. Григорий тосковал, попав снова в мужской монастырь. Но Яцкий был очень доволен, метал прибаутки, нагуливал жир, номинал только в недоумении Повадьина.
— Слушай, кот Баюн, — сказал ему как-то Отрепьев, — говорят, за рекой, недалеко, какая-то Гоща. Сходим, что ли, разведаем город.
Варлаам только фыркнул, провел по набитому брюху:
— Туго, как бубен, хорош здесь игумен.
— То голодный ты, брат, еле шел, а теперь уж и сытый не можешь?
— Да, не евши не мог, а поел — и без ног, — подтвердил Варлаам.
Отрепьев пошел гулять в Гощу один.
Там он был поражен католическим храмом. За прочными покойными церквами, как ростки покаянной земли, его шпили пронизывали серые облака, выбиваясь до горнего воздуха. В ложных арках фасада Отрепьев увидел недвижных людей, но, подойдя ближе, понял: они не живые, а выточенные. Остановив проходившего сгорбленного ремесленника в соломенной шляпе, он спросил:
— Это что же, языческий храм? Деревянные идолы вон, я смотрю.
Ремесленник увидел, что перед ним человек с Москвы, распрямился и гордо ответил:
— Сам ты идол. Резьба ренессанса, лепня. Три апостола с книгами.
— Фу, фу, фу, — передразнил хвастуна Отрепьев и двинулся дальше.
«Видел бы нашего Васю Блаженного, — думал он, почему-то озлясь, — так небось бы заткнулся».
На протянутом, точно конюшня, приземистом здании выведена в латунных крестах и латынью, и вязью толковая надпись: «Учение Фавста Социна».
«Школа, что ли? — прикинул Отрепьев. — Почему тогда розг не слыхать или плачущих учеников?»
Он подошел ближе. Из распахнутого окна нижнего яруса доносился взволнованный старческий голос:
— А сия прецессия объясняется попятным движением проходящей экватор эклиптики.
«Это он не по-русски», — смекнул только Григорий, тихонько пробрался к окну.
В небольшой горнице сидели люди: длинные патлы у всех, как у монахов, а ряс нет ни на ком. Сбочь повешенной на стену гладкой и темной доски стояли двое. Один объяснял про «прецессию», а второй сперва слушал со злобной усмешкой, а потом, видимо потеряв терпение, схватил белую тряпку и стал растирать меловые значки и круги по доске.
— Что за ересь? — кричал он на старого. — Значит, пятиться к древним системам? Для чего тогда бились Коперник и Фавст?
— Чтоб нас папа за новые взгляды казнил!
— А чем новые взгляды твои? — перебил снова тот, с тряпкой. — Сиракузские формулы знает всякий монах, а уж скажет складнее тебя.
— Здесь использован лишь дифферент Птолемея… — начал было докладчик, но только вывел из себя стирающего, и тот швырнул в него тряпкой. Докладчик пригнулся, меловая тряпка попала в Отрепьева, облокотившегося на подоконник. Взгляды всех обратились к нему.
— Вот увидите, все то же самое, — обратился противник ко всем. — Слышь, дружок, поди к нам, — пригласил он монаха, не смущаясь своим попаданием, — расскажи-ка нам, как создан мир.
Григорий готов был поклясться, что спутан здесь с кем-то другим, но все же сощурился, припоминая «Индикоплов» [42].
— Земля — плоскость, яко скиния Моисеева, сверху покрыта твердью и стоит на твердой основе, люди есть на одной стороне… Солнце прячется ночью за горы, и служебными духами движутся звездочки…