Зеленый остров(Затерянные миры, т. XXVI) - Лукаш Иван Созонтович. Страница 2
Дубсен, негодяй, — бил на аврале Ивана и Никодима по лицу. А те только молча закрывали лицо, точно бородатые бабы. На шхуне все были забитыми, все боялись Петерсена.
Теперь только его портрет смотрит жадно и злобно, — как я обдираю в каюте с дивана красный плющ.
Дырявое красное полотнище, связанное узлами, волочится за мной.
На обломке фок-мачты раздулось, затрепало мое красное знамя, мой сигнал бедствия…
Ночью острый голод сжал мне желудок, стальным, утыканным иглами, кулаком.
Ночь стояла зеленоватая, прозрачная.
Иней отблескивал на палубе. Вся шхуна серебрилась от нежного снега. Мои следы печатались на тонком снегу.
У камбуза в провиантском чулане я, как крыса, протискался между досок. Там я нашел мешки с крупой, с рисом, бочки с солониной. Упав на живот, кусками ел я из бочек скользкое, жилистое мясо, промокшее и мерзлое, — до боли в челюстях.
От жадности урчал. Все стащить к себе, — в тепло, — меха, паклю, брезент, дрова, мешки, бочки — все…
Я сновал от провиантской в машинную. Я работал бесшумно, быстро, задыхаясь. Белые половицы почернели от моей суеты.
А ночь была, как видение, — зеленоватая, странно-светлая.
Близко у борта плыли ледяные горы. Качались высокие льды, тоже прозрачные, как видения.
Брезенты я искал в другом конце корабля. Там на палубе еще лежал нетронутый снег.
И там, на снегу, я вдруг увидал след босой ступни. Я не был тут…
Призрак ходит по кораблю. Может быть, мертвецы океана встали в эту прозрачную ночь.
Блеснул вдруг багровым зиянием огонь, загремел выстрел.
Пуля провизжала, дунув горячим воздухом по волосам.
На капитанском мостике Петерсен.
Его большая, как будто прозрачная паучья голова повернута ко мне, его широкие глаза точно дышат, вздута вилка жилы на лбу, ветер шевелит жидкие волосы. Одна нога в коневом сапоге, другая босая.
Тускло светит в руке парабеллум.
Я поднял над головой руки, крикнул:
— Сдаюсь!
А Петерсен вдруг усмехнулся и подмигнул.
— Капитан, что с вами? — сказал я, вставая. — Я не бунтовщик, не призрак, не вор, — ваш плюш пошел на сигнал… Теперь нас будет двое.
— Уйди, — завыл Петерсен.
Зазиял огонь, пуля, шипя, впилась в железную стенку…
Брызги огня, гул, щелканье пуль погнались за мной.
Капитан сбросил сапог, он бегал за мной босым… Мягкий топот зверя… Капитан сошел с ума. Все призраки океана, все видения сумасшедшие воплотил для него один я.
Безоружный, я защищался поленьями, железными болтами, бревнами.
Я раскачал с силой обломок треснувшей мачты, швырнул в туман, к рулю. Бревно с грохотом заковыляло по палубе. Грянул выстрел огнем вверх. Визг донесся снизу из океана. Петерсена сбило бревном.
Он повис на красном винте, над водой, он распластался, как черный паук.
Пусть меня судит Бог… Капитан, там внизу, на винте, повиснув над шумом вод, как будто очнулся, поднял голову, бычачью морду в крови, и завыл:
— Штурман, — штурман.
Но волна ударила его по ногам, он оборвался…
С белого снега я поднял блестящий парабеллум. На стали мерцали зеленоватые отблески. Ночь, прозрачная, как видение, слушала мое хриплое дыхание, стук зубов…
Я лежу без движения, в трюме. Жизнь еще гнездится где-то в моем исхудавшем, коричневом, как мумия, теле…
Тьму озарило багряное сиянье. Сквозь льды пролома заструились красные копья…
Пламя ширится, дышит.
— Пожар на корабле, — думаю я. — Я сгорю, тем лучше, я натерпелся холода и тьмы… Нет, это закат… Закат…
Солнце заходит за океан, а скоро и совсем зайдет, будет полярная ночь.
А я один буду лежать в темной яме корабля, на остывших угольях и пепле, как сморщенный, коричневый каштан.
Тоска по запоздавшей смерти заставила меня встать. Я шатался. Меня качало. Я выбрался на свет.
Все побелело: шхуна, океан, небо.
Мое красное знамя примерзло к фок-мачте и ослепло от инея.
Синяя длинная туча косой полосой разделяет багровый солнечный диск. Это он, красный шар, зажег пожар во льдах.
Я иду по палубе. На белом снегу идут предо мной мелкие черные крестики, точно трилистники. И не сразу я понял, что это следы птицы.
Сердце ударило гулко, точно пушечный залп потряс грудь.
— Птицы.
Птицы на корабле, крестики на снегу, — птицы, — земля, — говор — птицы, — птицы…
Четкие крестики новели меня кругом корабля, к печи, где вытапливался китовый жир.
Я разгреб ногтями золу, заглянул в топку и услышал кудахтанье.
Курица, вот кого я нашел там…
Из темноты смотрел на меня оранжевый зрачок с черной точкой. — Живая корабельная курица. Мы захватили с собой целое гнездо… Одна выжила в шторме. Она сама прыгнула ко мне.
Хлопая крыльями, закружилась у моих ног кохинхинка — перья на груди точно в коричневых брызгах.
Она плясала. А след ее был там же протоптан, где и мой: от печки в провиантский чулан. Я присел на корточки и сказал:
— Пойдем ко мне, я тебя не убью, не бойся…
Кохинхинка холодным клювом уткнулась в мою ладонь. Я поднял ее, пушистую, дрожащую, и спрятал на грудь под синюю фуфайку…
В моей норе я сидел перед курицей на коленях и говорил, покуда она, постукивая клювом о железный пол, клевала крупу.
— Угля и воды нам хватит на двоих, если будем экономить… Мы будем спать в печке, в самой топке. Попробуем жить, раз мы оба живы…
В ту ночь спалось теплее и ей и мне.
Ветер, океан…
Под грудой мехов и тряпья я слышу океан. А на моем сердце бьется, как живая горячая капля, сердце хромой кохинхинки.
Гулкий трепет железа, взрывы рева, колокола, пушки, тягостная возня, шамканье беззубых старушечьих десен, рокот, смех протяжный, панихиды, неумолкаемая музыка. — Океан, океан…
По багровой полосе заката тянется редеющая синяя тень дыма из нашей трубы: мы еще топим, я и курица.
Холод стягивает лицо тонкой сталью, — мучительно-стальной маской. Но каждое утро я прорубаюсь наверх. Шхуна увешана льдами, точно громадными сталактитами.
Мы ходим за водой. Кохинхинка забирается ко мне на живот и крупно трясется.
Вода в баках замерзла. Кусок льда на двоих — наша порция…
Кругом белые пики ледяных скал.
Шхуна лежит теперь высоко на белой вершине, а кругом белый ландшафт как будто мертвой планеты. Мы закованы льдами и на пловучей ледяной горе разрушается «Св. Маврикий».
Помню ночь, когда кто-то еще завозился у меня на груди… Мои пальцы нащупали холодный голый хвост. Крыса пришла… Мы раньше ошпаривали их кипятком… Крыса… Мы сползлись друг к другу в угасшем трюме, сбились в тесный клубок… Так замерзают люди и звери.
И, засыпая, я слышал, как все тише колотятся две живые, горячие капли на моем сердце.
И, засыпая, я слышал, как будто механик или капитан Петерсен глухо застучал в стену и просил пустить отогреться, но я уже не мог встать и открыть.
— Войди, — прошептал я, — войди сам…
И это было последнее. Это входила — смерть…
Металлический молоточек постукивает по лбу. Если я не разожму глаз, толпы белых докторов просверлят мне тонкими сверлами мозг. Мои одряблевшие мускулы затряслись, я разжал присохшие губы.
— Я жив, жив — постойте…
Нет ни белых докторов, ни операционного стола… Светлое, желтоватое солнце бродит по железным измятым стенкам трюма. Льды в проломе поголубели, тают…
Оттепель. Это вода каплями долбила мне темя.
С долгим стоном я выполз на палубу: шхуна высится, как черный катафалк.
Кругом бело и тихо сверкают ровные снега. Это неоглядимое белое плато. Только вдали, под синим небом, голубеют и сквозят аркады и галереи льдов.
К ногам упала на снег моя короткая тень. Я четко вижу очертание моей головы, волосы, отметенные вбок, тень бороды, клокочущей по ветру…
На четвереньках, храпя, я полз по хрустящему снегу к глетчерам, чтобы только уйти от моего железного гроба, от черного разбитого катафалка «Св. Маврикия».