Книга алхимика(Роман) - Уильямс Адам. Страница 7
К удивлению Пинсона, глаза усача полыхнули ненавистью.
— Вы меня не знаете, сеньор. Не надо считать, что я хоть чем-то похож на вас. Знаете, сколько я книг перелопатил? Я прочитал труды чуть ли не всех философов, которые когда-либо жили на земле, пока то, о чем мечтал, не отыскал в работах Маркса. И никакой я не интеллигент! Я обычный сельский учитель. И я не офицер! Я всего-навсего сержант. Просто сержант Огаррио, двадцать шестая рота Одиннадцатой дивизии Пятого корпуса. Номер партбилета «2575-Д». И офицера у нас тоже больше нет. Наш теньенте [6]погиб десять дней назад неподалеку от Гранады, когда мы минировали железнодорожный мост.
— Мне очень жаль, — немного растерянно произнес Пинсон.
— Отчего же? — прищурился усатый. — Вы ведь не были с ним знакомы. Впрочем, возможно, вы сочли бы его гораздо более покладистым. Куда мне до него. Вот он был интеллигентным, цивилизованным человеком, достойным коммунистом — для офицера. Он происходил из благородных, но я все равно считал его своим другом. И при этом он был дурак дураком. На мосту стояло охранение. Он пощадил одного фашиста. Пацан, сопляк — ну как такого убьешь, жалко же. Вот какой у нас великодушный командир. Был. Сама человечность. А пацан, которого командир пожалел, гранату в кармане прятал. Чеку выдернул, под ноги кинул и бежать. Чтобы спасти наши жизни, теньенте бросился на гранату и закрыл ее своим телом. Пацан, как вы понимаете, далеко не убежал. У моих ребят тоже гранаты водятся. Поймали этого пацана, сунули ему лимонку в штаны и сбросили с моста. А потом я всадил пулю в голову нашего теньенте — моего друга. Максимум, что мы могли для него сделать. Единственно возможный в тех обстоятельствах акт милосердия. Он никак не мог умереть, притом что его кишки взрывом разметало по шпалам. Я оставался рядом с его телом, пока не пришел поезд. Тоже своего рода дань уважения. Когда я подорвал мост, командир, пусть и мертвый, был рядом со мной. Он бы обрадовался, узнав, что мы отомстили за него врагу. Увы, дело происходило в воскресенье, и в поезде, кроме солдат, ехали еще и крестьяне из окрестных деревень. Везли животинку на рынок. А мы их всех — вместе с поездом и солдатами — на дно ущелья. А ведь в поезде были женщины. И дети. А потом мы покидали в ущелье и наших погибших. В том числе и теньенте. А что еще прикажете делать с трупами? Так что не рассказывайте мне про интеллигентность, цивилизованность и ваши буржуазные ценности. Они не имеют для меня никакого значения.
Пинсон услышал, как кто-то сплюнул, и, опустив взгляд, увидел на своем ботинке сгусток кровавой мокроты. Профессор и не заметил, как к ним с командиром приблизился комиссар. Леви слышал их разговор и теперь презрительно смотрел на бывшего министра.
— Рассредоточиться, — приказал Огаррио бойцам. — Смотреть в оба, самолеты могут показаться в любую минуту. Сейчас мы окажемся на открытой местности. Там мы будем как на ладони, а до заката еще часа три. В долине пойдем через рощи под прикрытием апельсиновых деревьев. Пока не стемнеет, от дороги держимся подальше.
Отряд вновь двинулся в путь. Стояла тишина, нарушавшаяся лишь свистом ветра и эпизодическими взрывами детского смеха, раздававшегося всякий раз, когда Фелипе показывал очередную смешную диковинку Томасу, все так же сидевшему у него на плечах.
С наступлением темноты профессора передали под ответственность комиссара Леви, который связал ему руки за спиной и погнал впереди себя. «Ну как тут сбежишь? — в отчаянии думал Пинсон. — Шансы — нулевые».
Около полуночи они устроили привал на заброшенной ферме. После трапезы командир дал два часа на сон. Вместо того чтобы пойти спать, комиссар, сев за стол и положив рядом с собой пистолет, принялся корявым почерком писать в блокноте рапорт. По всей вероятности, он делал это ежедневно.
Пинсон был слишком возбужден, чтобы уснуть. Он сидел на колченогом стуле у огня, а на его коленях беспокойным сном спал Томас, закутанный в грубое одеяло Фелипе. Из темноты до профессора доносился храп бойцов. Некоторые из них, мучимые кошмарами, стонали. В какой-то момент Пинсону показалось, что он узнал голос Огаррио. Повернув голову, бывший министр увидел, что сержант, спавший неподалеку от него, резко откинул одеяло и сел: лицо искажено ужасом, лоб — весь в бисеринках пота. Постепенно гримаса страха сменилась озадаченным выражением. Огаррио посмотрел на часы и уже через несколько секунд снова крепко спал.
Пинсон вновь терзался муками совести. Ему не давали покоя слова командира. Огаррио и не подозревал, насколько близко был к истине, попав в самое яблочко. Ведь сколько он, Пинсон, рассуждал о великодушии, о принципах, которыми нельзя поступаться! И при этом ставил подписи на приказах, обрекавших людей на смерть. Простые солдаты, вроде Огаррио, имели полное право считать его предателем.
Целесообразность. Конвеньенсия. Это слово, бесконечно повторяясь, звучало в мозгу Пинсона, словно эхо рокочущего храпа спящих бойцов.
Быть может в том, что случилось с ним сегодня, есть высшая справедливость? Огаррио явился словно палач, посланный самой судьбой, покарать Пинсона за преступления, в которых он, Пинсон, давно уже признал себя виновным. «Я заслуживаю смертного приговора, и сержант приведет его в исполнение», — думал профессор. Они оба с Огаррио прекрасно понимали, что если он, Пинсон, попадет в руки фашистам, то его расстреляют. И поделом. Постыдный конец позорной жизни.
Если ценой его смерти можно спасти бойцов, он на это готов. Пусть они и сталинисты, но все же они солдаты, как и его сын. «Быть может, пожертвовав собой, я хотя бы частично искуплю вину за ошибки, допущенные за всю свою бессмысленную жизнь, — думал Пинсон. — Вдруг мне хотя бы так удастся расплатиться за смерть Рауля». Однако в глубине души профессор понимал, что фашисты ни за что не пойдут на переговоры. Франко, по сути дела, современный крестоносец, считающий, что он ведет священную войну. Если республиканцы шли в бой с криком «Но пасаран!», то у фашистов относительно своих врагов было другое кредо: «Безоговорочная капитуляция и заслуженное возмездие». Совершаемые зверства, без которых не обходилась ни одна победа фашистов, наглядно свидетельствовали об их фанатизме. А фанатики не идут на переговоры. Беда заключалась в том, что у Огаррио не останется выхода, и он в итоге подорвет собор вместе со всеми заложниками. Сержант — идейный сталинист, и он не готов идти на компромиссы.
«Да, я готов принести себя в жертву, — лихорадочно размышлял Пинсон, — но что это даст? Ничего. Надо как-нибудь помешать сержанту воплотить в жизнь свой план. Речь идет не только о моей жизни. На карту поставлены судьбы многих других невинных людей». Он опустил взгляд на взъерошенную голову внука. Томас… Он еще ведь и жить толком не начал. И его внук станет жертвой ненависти, от которой сейчас захлебывается несчастная Испания? Нет, он, Пинсон, не может такого допустить. Не может и не допустит.
Вдруг перед мысленным взором профессора возник образ Рауля — таким, каким он запомнил сына в миг их последней встречи на вокзале, когда Рауль снова уезжал на фронт после второй, и последней, увольнительной. Пинсон вспомнил решительное выражение лица Рауля, когда тот высунулся из окна вагона, чтобы проститься. Рауль прекрасно осознавал, что едет на войну, где может погибнуть, но при этом, судя по лицу, он был преисполнен уверенности, что поступает правильно. Для него готовность жертвовать собой представлялась естественной. И вот теперь Пинсону казалось: он чувствует то же, что и сын.
Пинсон сам не заметил, как задремал. Ему приснилось, что он снова стоит на платформе у вагона, а Рауль смотрит на него из окна вагона. Пинсону почудилось, что Рауль знает, о чем думает отец. Глаза молодого человека блестели, а губы расплылись в ироничной улыбке. Так случалось всегда, когда он брал верх над отцом в спорах о политике. Пинсон почувствовал, как его сердце переполняет радость. К нему внезапно пришло осознание того, что Рауль простил его и готов дать еще один шанс.