Рубедо (СИ) - Ершова Елена. Страница 76
Его трясло — от напряжения ли, холода? По улицам хороводили фонари. Валил снег — густой и мокрый. Генрих пытался застегнуть полураспахнутую шинель, но лишь окончательно оборвал пуговицы.
На Бергассе экипаж замедлил ход — достаточно, чтобы позволить Генриху соскочить с подножки и нырнуть в темную кишку проулка. Здесь пахло топленым салом и керосином: стараясь дышать ртом, Генрих повернул вправо, оставив за спиной озерцо жидкого света. Впереди, сдавленная громадами домов, густела тьма. Она манила безлюдностью и тишиной, и Генрих, хоть и пробирался почти наощупь, шага не сбавлял. В спину подхлестывал ветер, заставляя крутиться вслед за скрученными в спираль низкими и узкими улицами; гнал, как поземку, по мостовой, пока все вокруг — низкие крыши, тусклые вывески кабаков, отблески фонарей, летящий в лицо снег, — не слилось в сплошное белое пятно. И Генрих уже плохо понимал, где он находится, и сколько времени прошло, и вовсе не понял, как оказался сидящим у обжигающе холодной стены, и почему ноги, будто продолжая бег, вычерчивают в снегу грязные полосы. Насквозь промокшая шинель давила на плечи, и Генрих, дыша тяжело, с присвистом, вывернулся из нее, как из линялой шкуры. На снежную кашу выпал футляр — Генрих тотчас подобрал его и сжал в немеющих ладонях.
Где-то звенели далекие голоса. Где-то наперебой визжали скрипки. Где-то — за толстыми стенами домов, окруживших Генриха, точно могильными плитами, — текла ночная Авьенская жизнь. А тут, в полутемной подворотне, по краю тускло подсвеченной фонарями, застаивалась кладбищенская тишина.
Никто не отыщет его здесь. Никто не поверит в его присутствие. Никто не вспомнит: ни вечно занятый отец, ни обиженная его словами мать, ни слуги и ни любовницы, и даже ни Маргарита, от которой с момента своего возвращения Генрих не получил и весточки.
Он снова оказался один. Один — против всей темноты и стужи! Но одиночество не тяготило, напротив — Генрих искал его сам, всей сутью желая раствориться в зовущей пустой белизне. И в морфии.
Генриха заколотило крупной, лишающей самообладания дрожью. Отщелкнув крышку футляра, вытряхнул на распластанную шинель шприц. Одеревенелые пальцы не слушались, игла выскальзывала, и Генрих больше всего на свете боялся ее погнуть или того хуже, сломать. Голая кожа совсем посинела от холода, вдоль вен чернели незаживающие синяки. Что сказала бы матушка, если б увидела это? Что сказала бы, узнав, как ее сын — наследный принц, Спаситель империи, — скорчившись у обшарпанной стены, царапает иглой исколотое предплечье? Кровь сочилась на снег, превращая его в отвратительно бурую кашицу. Отвратительно несло от ближайших таверн. И Генрих был отвратителен сам себе.
Он не заметил, когда кольцо света пересекла тень, и вовсе не удивился, увидев склонившееся над ним румяное лицо кучера.
— Кристоф? Как вовремя… помоги!
— Что ж это, ваше высочество? — бормотал тот, поспешно скидывая с себя пальто. — Такая метель, а вы без шинели. Так и околеть недолго!
Генрих нетерпеливо отпихивал пальто, возражал:
— Это сущие пустяки! Я умру, если сейчас же не впрысну морфий…а руки никак не слушаются, и я измучен, измучен!
— Я не умею, ваше высочество, — пугливо отвечал Кристоф, принимая шприц.
— К тому же… здесь?
— Да, да, — дрожа, отвечал Генрих. — Это совсем несложно. Но поскорей!
Пальцы у кучера были грубыми, заскорузлыми и столь же ледяными, как у Генриха, однако, он управлялся ими гораздо ловчее. Насколько же проще жить, когда по жилам не течет огонь! И Генрих думал: а что, если бы он родился вовсе без рук? Думал: а если бы умер в ту грозовую ночь? А потом, почувствовав прокол, не мог думать уже ни о чем: тьма нигредо сменилась мутной белизной, а белизна стала кровью и, клубясь под поршнем, хлынула в него, как в колодец. Упав на плечо кучера, Генрих лишился чувств.
Сознание вернулось к нему вместе с ощущениями влаги на коже и причитаниями:
— Ваше высочество! Да что же такое? Ах, Господи! Вы только не умирайте!
Генрих открыл глаза.
Дома-надгробья все так же обступали со всех сторон, но наверху, меж ними, чернело выглаженное зимнее небо. С него торжественно и тихо летели снежные мотыльки — их крылья льдисто искрились в пульсирующем газовом свете.
— Пресвятая Дева Мария, заступница! — продолжал всхлипывать Кристоф. — Господь всемогущий и все архангелы его! Что ж, ваше высочество? Плохо вам?
— Хоро-шо… — улыбаясь, прошептал Генрих, стеклянно вглядываясь в шевелящуюся мотыльковую тьму.
— Дурак я, дурак! — каялся кучер, набрасывая ему на плечи пропахшее табаком и конским потом пальто. — Ведь говорили мне глаз не спускать, да разве вам поперечишь? Я уж вам щеки снегом растер, чтобы вы поскорее очухались. А то, грешным делом подумал, что вы, ваше высочество, того… околели!
— А если бы и умер? — рассеянно ответил Генрих. — Что тогда? Ты бы расстроился, мой милый Кристоф?
— Расстроился? Да я бы себе в голову пулю пустил! Не уберег Спасителя! Едва своими руками не сгубил!
— Сейчас или через семь лет… В грязной подворотне или на костре… Да есть ли разница? — он попытался подняться. Тело казалось одновременно тяжелым и легким, мысли — путанными и прозрачными. Снежные мотыльки садились на его окоченевшие губы и таяли, умирая. — В конце концов, исход один… Не это ль цель желанная? Уснуть и видеть сны…
— Ах, Господи! Конечно, разница пребольшая! — Кристоф, пыхтя, помог ему подняться. — Ведь вы Спаситель наш! Надежда всей империи! А околеете сейчас — кто спасет тогда нас, несчастных?
— А меня? — спросил Генрих. — Кто спасет меня, Кристоф? Да и хочу ли я кого-то спасать? — Перехватил испуганный взгляд кучера и, опомнившись, искусственно рассмеялся. — Я пошутил, любезный! Ты видишь? Я улыбаюсь! Давай же веселиться! Ночь в полном разгаре, и рядом наверняка есть хороший кабак!
— Домой бы, ваше вы… — заикнулся было Кристоф. Но Генрих упрямо тряхнул головой.
— Нет, нет. Я не вернусь… Там отвратительно душно! И холоднее, чем на авьенских улицах. Хотя исправно топятся все печи, а все равно… — он зябко передернул плечами и повторил: — Нет, ни за что! Уж лучше угощу тебя шнапсом, а ты споешь одну из тех песенок, которые любишь насвистывать по дороге.
— Да, ваше…
— Не называй меня «высочеством», — быстро добавил Генрих. — Сегодня я гуляю инкогнито, поэтому зови меня Феликс.
Приняв от Кристофа его картуз, натянул до самых бровей.
Генрих не помнил, бывал ли он в этой части Авьена: зима меняла облик города, словно в преддверии рождественского карнавала. Прилепленные друг к другу домишки, выглядящие летом непрезентабельно и убого, теперь напоминали жилища рождественских эльфов. И медные вывески, и рожки газовых фонарей сверкали, точно выточенные из хрусталя. Вот только внутри все волшебство рушилось — от запахов чеснока и жира, от дымной взвеси, от гортанных выкриков посетителей. Дубовый стол, залитый пивом, небрежно вытерла пышнотелая и уже немолодая служанка, которой Кристоф тут же не упустил возможности подмигнуть, за что был вознагражден кувшином мутного пойла.
— За ваше здоровье, герр Феликс! — провозгласил кучер и, качнув стопкой, влил содержимое в глотку.
Генрих последовал его примеру и, сколь бы ни был силен выбивающий слезы сивушный дух, даже не поморщился. Однако со второй стопкой повременил: недавняя доза морфия не располагала к пьянству. Комната и без того расплывалась перед глазами, накатывала сонливость, в ушах шумела кровь, отзываясь на аккордеон и музыкальное посвистывание Кристофа в такт припеву:
— Что я говорил, Кристоф! — восторженно прокричал Генрих, оживляясь. — Вот тебе народная мудрость: если любишь — не спрашивай никого, даже собственную мать, верно?