На вершинах знания(Русский оккультный роман, т. X) - Гейман Василий Васильевич. Страница 22
— Обещаю.
— Вы что-то хотите спросить и не решаетесь. В чем дело?
— Я не знаю, как это выразить… Вы такой добрый, и вдруг я вас обижу, если спрошу. Вы не обидитесь? Нет?
— Наташа, я никогда ни на кого не обижаюсь. Мне будет очень неприятно, если вы не будете откровенны со мной.
— Ну вот… я… я — православная и верю в Бога… Это не грех? То, что вы хотите делась с папой?.. Вы не обидитесь?
Фадлан улыбнулся.
— Что же тут обидного? Ваш вопрос показывает, что вы действительно верите в Бога, и что у вас чистая душа. Слушайте, Наташа: вы достаточно взрослая для того, чтобы понять, что я вам скажу. Я оккультист, это значит, что я изучаю сокровенные, тайные науки, открытые не всем. Но я так же верю в Бога и приходившего на землю Христа, как и вы. Все, что в оккультизме истинное и верное, взято у Него, взято из того, что Он принес на землю, и мы веруем и поклоняемся Ему, как и вы. Не обладал ли Он, как Бог и как человек, ключом к оккультному знанию, которое, начинаясь на земле, восходит к Божеству? Не говорил ли Он о вечной жизни, не победил ли Он смерть, не изгонял ли злых духов, не исцелял ли болезни? Верьте мне, Наташа, что истинный оккультизм — это истинное христианство, такое, каким было оно когда-то в катакомбах и тайниках. Недавно еще я погрешил против него, и буду наказан, и это будет правосудно и справедливо. Может быть, теперь, через вашего отца, мне посылается великое утешение послужить на благо ближнему, которого я не знаю, и успокоить ваше чистое сердце. Не Христос ли заповедал беречь малых? А вы ведь еще малое дитя, и вот теперь, верю, я уберегу, с Божьей помощью, вашу душу от тяжелого испытания… Ну, что же, как вы думаете: служитель я доброй силы или злой?
— Я теперь спокойна, — прошептала Наташа.
— И благо вам, — заключил Фадлан. — Едемте, карета готова, вот идет Нургали.
Они оделись и не без труда поместились в маленькой каретке Фадлана.
— Что это у вас? — спросил Моравский, видя, что Фадлан захватил с собой какой-то сверток в бархатном футляре.
— Это одежда, — знак разобщения с земным миром, — ответил он. — Там она будет нужна.
Карета быстро неслась, по указанию Наташи, на Литейный, где жили Гордеевы. Колеса визжали по замерзшему снегу, в заиндевевших окнах быстро сменялись расплывчатый свет и тени. Наташа молчала; бодрое выражение ее лица исчезало и сменялась грустным и тоскливым по мере приближения к дому. Моравский тоже молчал, погруженный в мысли, которые никак не мог собрать в одно целое. Фадлан, казалось, дремал в своем углу: по крайней мере, глаза его были закрыты и плотно сжатые губы не промолвили ни одного слова за все время путешествия.
Карета остановилась. Пришлось довольно долго звонить у подъезда, пока заспанный швейцар открыл двери. Потом поднялись в третий этаж и Наташа твердой рукой нажала пуговку звонка.
Фадлан нарушил свое молчание.
— Вы, Наташа, скажете, что приехал профессор по вашему приглашению: фамилию не говорите, да ее и не спросят. Вы, профессор, удалите всех из комнаты, всех без исключения, а вы, Наташа, в ней останетесь и будете мне помогать.
— Я? — изумилась Наташа. — Что я умею?
— Вы сумеете.
Щелкнул замок, загремела цепочка, из-за двери выглянула горничная.
— Барышня! Елизавета Петровна очень беспокоилась, где вы…
— Что папа?
— Все так же… Барыня у себя, только что пришли от барина, все время были у них. Про вас спрашивали. Теперь там Елизавета Петровна.
Наташа, сбрасывая на ходу шубку, прошла в гостиную и скрылась в больших комнатах. Ждать пришлось недолго: мадам Гордеева вышла в гостиную скорее, чем можно было ожидать. Она решила, что профессор, о котором ей сказала дочь, это Моравский, и прямо подошла к нему.
— Простите, пожалуйста, профессор: моя бедная девочка совсем сошли с ума… Ночью, так неожиданно и никого не спросясь, побеспокоила вас. Я, право, не знаю, могу ли я… Я не знаю, как вас благодарить… наши средства не позволяют нам…
Моравский вскипел.
— Оставьте это, сударыня! Ваша дочь поступила во всех отношениях прекрасно. Попрошу вас остаться здесь. Барышня проведет нас к больному. Никого, кроме нее, не должно быть.
— Но как же она вам объяснит все? Mon Dieu [9], я совершенно не понимаю…
— И не надо! Угодно вам, сударыня, исполнить мою просьбу?
— Ах, пожалуйста, пожалуйста! Наташа, проводи господина профессора к папе.
Они двинулись по коридору в кабине Гордеева, превращенный теперь в комнату больного. Оттуда вынесли всю мягкую мебель, поставили кровать и ширмы, — доктор нашел, что так будет лучше.
Наташа тихонько открыла дверь, вошла и снова закрыла ее за собой. На минуту в коридор ворвалось несвязное однотонное бормотание: больной бредил.
— Пожалуйте, — шепотом сказала Наташа, приоткрыв дверь. — Теперь никого нет, папа один.
Гордеев лежал на постели, разметавшись, и без передышки произносил бессвязные слова. Свеча под зеленым абажуром, стоявшая на столике, освещала налившееся красное лицо и всклоченную седую бороду. Глаза были полузакрыты и сквозь узкие щелки из-под век страшно выглядывали закатившиеся белки.
Он не чувствовал никакой боли, никакой тяжести, пожалуй, даже он уже не чувствовал и самого себя. Он с любопытством наблюдал, как какие-то незнакомые люди, множество людей, торопливо исполняли вокруг него сложную и замысловатую работу. Они протягивали поперек комнаты что-то вроде паутинок, то горизонтально, то вертикально, то под углом, прилаживали их так и этак, связывали узелками и от узелков тянули новые нити. Иногда ниточки рвались и все разрушалось, но они с новым усердием принимались за дело. Гордеев помогал им, говорил, где удобнее подвязать; они ему отвечали и даже, между делом, разговаривали с ним и он, узнавая разные новости, изумлялся. Поэтому его бессвязный для других бред для него был строго логичным и точным мышлением и словесное выражение этого мышления было вполне соответственно.
Интерес работы был тем важнее, что Гордеев прекрасно понимал, что паутину эту строили для того, чтобы смерть не могла до него дотронуться. Она стояла за дверями и терпеливо ожидала окончания, чтобы потом попробовать разорвать паутину. Это была своего рода игра взрослого с младенцами.
Взрослому ничего не стоило разрушить постройку детей, но он делал вид, что ему ужасно трудно сделать это.
Гордеев знал и строителей. Это были его умершие родственники, друзья и знакомые, — все те, кого он хоронил, провожал и за кого молился. Больше всех хлопотал какой-то Иван. Гордеев долго не мог вспомнить, кто это. Но после оказалось, что этот Иван был курьером в том суде, где служил Гордеев, и Гордеев, случайно встретив его похороны, не только помолился за него, но потом помог его осиротевшей семье. Вот теперь этот Иван и хлопотал больше всех, все время перекидываясь словечками с Гордеевым и ободряя его.
— Ты лежи себе спокойно, милый, — говорил он, — мы тебе подсобим, мы ее не пустим! Вишь ты, как ловко паутинку-то сплели, а? Небось выдержит, родненькая!
И говорил так ласково, что Гордееву делалось совсем хорошо и страху не оставалось ни капельки…
Фадлан прежде всего замкнул дверь из кабинета в приемную, или в гостиную, это было неизвестно. Потом настежь открыл дверь в коридор.
— А почему нет в комнате образа? — укоризненно сказал он Наташе. — Непременно повесьте тут образ и лампадку перед ним зажгите. Сами зажигайте ее, Наташа; ведь это нетрудно.
Потом он обратился к Моравскому.
— А вы, профессор, станьте в коридоре. Вот там, у дверей, и наблюдайте, чтобы никто не ходил по нему.
Когда это было исполнено, он вынул из футляра длинную белую одежду, нечто вроде хитона из блестящей материи, толстую восковую свечу и кусочек мела. Он начертил мелом небольшой круг у самой открытой двери. Потом зажег свечу и дал ее Наташе, а сам надел на себя одежду, произнося непонятные слова. Такие же слова он произнес и над кругом, поставив в него Наташу с зажженной свечой в руках.