Библиотека капитана Немо(Роман) - Энквист Пер Улов. Страница 11

Она чуточку похудела, но была все такая же долговязая. Если я правильно запомнил нашу короткую встречу у автобуса, у нее были уродливые ботинки, но довольно добрые глаза.

Не понимаю, чего ей взбрело в голову взять и наклониться ко мне.

В подвале, у кофра, ничего особенного не произошло.

Юханнес запомнил очень хорошо, пишет он, что ничего не произошло.

Она спустилась в картофельный погреб. Возле картошки, которой не дозволялось идти в рост, стоял ее кофр. Скорее даже, сундук. Эта самая тетка спустилась вниз, а Юханнес пошел с ней. Она отыскала картофельный погреб. После чего Юханнес включил лампочку, свисавшую с потолка. Там и стоял кофр или, скорее, сундук. И тетка достала ключ, сунула его в замок и отперла.

И на минуту застыла, уставившись в кофр.

Он спросил, что там. Она не ответила. Он наклонился и заглянул внутрь. Там лежало что-то полотняное. Может, платье, может, кружева. Как следует не разглядеть.

Она стояла и смотрела. Долговязая, хоть и пригожая с виду, во всяком случае, такой она была у автобуса, когда уезжала. В уродливых ботинках, но с добрыми глазами. Ей, наверно, было за сорок. Кофр простоял там много лет, однако в деревне ее не видели давным-давно. Но все более или менее уверенно сходились в одном — она незамужняя тетка, уже в возрасте, хотя и моложе Юсефины, которая, похоже, не особенно ее жаловала, хотя это вовсе неважно, как она сказала.

Потом тетка увидела, что сверху лежит письмо. Письмо, наверняка адресованное ей, потому что она взяла его, распечатала и молча, про себя, прочитала. А затем прочитала еще раз. После чего фыркнула, словно бы возмущенно, и сказала: «Кто бы говорил!!!» — и скомкала письмо.

Вот и все. Все, что ему удалось узнать. Он был чуток озадачен.

В тот же вечер она уехала. Ээва-Лиса помогла ей дотащить кофр до автобуса.

Там-то я и встретил ее. И она обняла меня, на глазах у Ээвы-Лисы.

А потом автобус ушел.

Там было и что-то вроде подведенного под крышу стола для бидонов с молоком. Кофр — что-то вроде сундука, стол — что-то вроде дома, тетка фыркнула и сказала «кто бы говорил». Многое было «что-то вроде» или «как бы».

Ээва-Лиса, когда приехала, поднялась с дороги к зеленому дому.

Тетка фыркнула.

Чувствую себя совершенно опустошенным.

Так обстояло дело с приездом Ээвы-Лисы.

Но все началось, должно быть, намного раньше — что ни говори.

Я так и не узнал, почему тетка эдак фыркнула.

Была, поди, причина.

Надо было бы повнимательнее смотреть на всех, у кого добрые глаза, чтобы понять, почему они фыркают.

Сегодня ночью метель.

2. Необъяснимая ошибка

Ээва-Лиса в снегу по колено стоит,
боль терзает, луна холодна.
Видит, вон там нужник приоткрыт,
кругом никого, она одна.
Снег на полу. Мороз трещит.
Дверь притворила. От боли нет сил.
На пол присела. Дом мирно спит.
Никто не увидит мой срам и стыд.
1

Он разбрасывает вокруг записочки с ободряющими призывами. В кладовке «Наутилуса» под пачкой масла, половина которой ушла на тюрю, лежит записка. «Надо защищать лягушек».

Само собой. Он ставит себе в заслугу то, чему научил его я.

Только вот прятать под пачкой масла ни к чему.

Когда у тебя что-то отнимают, чувствуешь себя несколько обзадаченным.

Сперва у меня отняли мою маму, потом лошадь, потом Ээву-Лису, потом мертвого младенчика, потом зеленый дом.

Поразительно, как бывает больно, когда у тебя отнимают маленький домишко. Хотя он, конечно, был ладный из себя, и наш. Вот считаешь что-то своим, нашим, да, собственно, почти все считаешь своим, нашим. А оказывается, вовсе нет. Это как-то обзадачивает. Ставит в тупик.

Незачем было ему только из-за этого наказывать дом.

Сам я все детство чувствовал себя обзадаченным. Считал, будто можно спасти хотя бы дом, ежели тщательно нарисовать его карандашом, я имею в виду, плотницким карандашом, как папа. И потом забрать рисунок с собой.

Описью спасенных вещей называл папа стихи в блокноте. Это он придумал. Таким образом можно немало спасти, ежели ты в крайней беде, в пещере мертвых кошек.

Первое, что я подумал, обнаружив его на кухонном диванчике в «Наутилусе» с недоеденной тюрей и разбросанными по всей комнате текстами и записками, — что он пригож с виду.

Какие-то домашние словечки въелись точно намертво. «Пригожий», «чокнутый», «обзадаченный».

Сперва псалмы казались мне делом безнадежным — ведь их надо было учить наизусть и беспрестанно повторять. А потом необходимость повторения и возможность не думать принесли как бы чувство надежности.

Когда я просыпаюсь по утрам, и на дворе туман, и птицы спят, мне делается легче, если я повторяю.

Пригожий. Я часто размышлял, хотелось бы мне быть пригожим или же только предателем, как он. Хотя словечко «пригожий», может, было болевой точкой в каком-нибудь стихе псалма, а потом пришлось взять за компанию и другие слова в других стихах, те, что не причиняли боли.

2

Впервые я встретился с Юханнесом Хедманом, как его в то время звали, когда ему было года два и жил он у Хедманов. С тех пор, вплоть до обмена, мы почти не расставались. Потом наступил перерыв — приехала, чтобы он так не нервничал, Ээва-Лиса. Тогда мы стали играть с ним больше на расстоянии.

Потом произошло все это.

А в промежутке, стало быть, случился обмен. Я сперва расскажу эту историю, чтобы развязаться с ней. Сперва надо развязаться с тем, что было не самым ужасным, и покончить с ним.

Поначалу в эту историю верили немногие. Потом поверили все, кроме Хедманов.

Собственно, хуже всего пришлось Хедманам. Сперва у них был Юханнес, такой пригожий с виду, потом только я, потом Альфильд Хедман стала лошадью, а под конец у Свена Хедмана не осталось почитай ничего. И думаю, он не видел никакого выхода.

Ужасно, когда человек не видит выхода. Он потому, верно, и навестил меня, когда я еще не раскрывал рта, и похлопал по морде, словно я был лошадью. Но может, он просто понял, что я не уверен, человек ли я все еще или уже нет.

Хотя разве животные хуже.

Мне кажется, все начали бояться Свена, Альфильд и меня, поскольку мы были не совсем уверены, люди ли мы. А ежели ты сам не уверен, как же могут быть уверены другие. Впервые — после обмена — я почти почувствовал себя человеком у автобуса, когда долговязая тетка прижала меня к груди, пусть и на глазах у Ээвы-Лисы. Единственное объятие за всю мою жизнь. Если по-настоящему подумать. Правда, это чуть было не повторилось, когда я сказал Ээве-Лисе то самое, о тюльпанах, которые росли вниз головой.

Автобусная остановка, объятие, долговязая тетка — и это должно представлять собой пик жизни. Невероятно.

Но дело, во всяком случае, обстояло именно так.

Все началось январским днем 1939 года, и мороз трещал такой, что отхожее ведро на втором этаже, то самое, что стояло на верхней площадке внутренней лестницы, замерзло в желтый лед. Хотя стояло в доме. Юсефина жаловалась, что в те дни, когда приходилось ломом долбить лед в отхожем ведре, на размышления времени не оставалось, и тепло, бывало, уходило на ветер, ворон обогревало, потому как им ведь несладко. Она и за ворон переживала; когда отхожее ведро промерзало, оно как бы определяло, насколько холодно на улице.

Я прекрасно помню. Меня, четырехлетнего, послали опорожнить отхожее ведро в снег. Было воскресное утро. Проповедник не приедет, велосипедные шины небось замерзли, так что Ямес Линдгрен будет читать Русениуса. Мама взяла с собой вязаную муфту, хотя идти-то всего — только двор пересечь.