Собор Парижской Богоматери - Гюго Виктор. Страница 64
Школяр устремил на него решительный взгляд.
– Брат! Тебе угодно, чтобы я на чистейшем французском языке прочел вот это греческое слово, написанное на стене?
– Какое слово?
– 'Anagkh.
Легкая краска, подобная клубу дыма, возвещающему о сотрясении в недрах вулкана, выступила на желтых скулах архидьякона. Но школяр этого не заметил.
– Хорошо, Жеан, – пробормотал старший брат. – Что же означает это слово?
– Рок.
Обычная бледность покрыла лицо Клода, а школяр беззаботно продолжал:
– Слово, написанное пониже той же рукой, Avayxeia означает «скверна». Теперь вы видите, что я разбираюсь в греческом.
Архидьякон хранил молчание. Этот урок греческого языка заставил его задуматься.
Юный Жеан, отличавшийся лукавством балованного ребенка, счел момент подходящим, чтобы выступить со своей просьбой. Он начал самым умильным голосом:
– Добрый братец! Неужели ты так сильно гневаешься на меня и оказываешь мне неласковый прием из-за нескольких жалких пощечин и затрещин, которые я надавал в честной схватке каким-то мальчишкам и карапузам, quibusdam marmosetis? Видишь, Клод, латынь я тоже знаю.
Но все это вкрадчивое лицемерие не произвело на старшего брата обычного действия. Цербер не поймался на медовый пряник. Ни одна морщина не разгладилась на лбу Клода.
– К чему ты клонишь? – сухо спросил он.
– Хорошо, – храбро сказал Жеан. – Вот к чему. Мне нужны деньги.
При этом нахальном признании лицо архидьякона приняло наставнически-отеческое выражение.
– Вам известно, господин Жеан, что ленное владение Тиршап приносит нам, включая арендную плату и доход с двадцати одного дома, всего лишь тридцать девять ливров, одиннадцать су и шесть парижских денье. Это, правда, в полтора раза больше, чем было при братьях Пакле, но все же это немного.
– Мне нужны деньги, – твердо повторил Жеан.
– Вам известно решение духовного суда о том, что все наши дома, как вассальное владение, зависят от епархии и что откупиться от нее мы можем не иначе, как уплатив епископу две серебряные позолоченные марки по шесть парижских ливров каждая. Этих денег я еще не накопил. Это тоже вам известно.
– Мне известно только то, что мне нужны деньги, – в третий раз повторил Жеан.
– А для чего?
Этот вопрос зажег луч надежды в глазах юноши. К нему вернулись его кошачьи ужимки.
– Послушай, дорогой Клод, – сказал он, – я не обратился бы к тебе, если бы у меня были дурные намерения. Я не собираюсь щеголять на твои деньги в кабачках и прогуливаться по парижским улицам, наряженный в золотую парчу, в сопровождении моего лакея, sit teo laquasio [108]. Нет, братец, я прошу денег на доброе дело.
– На какое же это доброе дело? – слегка озадаченный, спросил Клод.
– Два моих друга хотят купить приданое для ребенка одной бедной вдовы из общины Одри. Это акт милосердия. Требуется всего три флорина, и мне хотелось бы внести свою долю.
– Как зовут твоих друзей?
– Пьер Мясник и Батист Птицеед.
– Гм! – пробормотал архидьякон. – Эти имена так же подходят к доброму делу, как пушка к алтарю.
Жеан очень неудачно выбрал имена друзей, но спохватился слишком поздно.
– А к тому же, – продолжал проницательный Клод, – что это за приданое, которое должно стоить три флорина? Да еще для ребенка благочестивой вдовы? С каких же это пор вдовы из этой общины стали обзаводиться грудными младенцами?
Жеан вторично попытался пробить лед.
– Так и быть, мне нужны деньги, чтобы пойти сегодня вечером к Изабо-ла-Тьери в Валь-д'Амур!
– Презренный развратник! – воскликнул священник.
– 'Avayveia, – прервал Жеан.
Это слово, заимствованное, быть может не без лукавства, со стены кельи, произвело на священника странное впечатление: он закусил губу и только покраснел от гнева.
– Уходи, – сказал он наконец Жеану, – я жду одного человека.
Школяр сделал последнюю попытку:
– Братец! Дай мне хоть мелочь, мне не на что пообедать.
– А на чем ты остановился в декреталиях Грациана?
– Я потерял свои тетради.
– Кого из латинских писателей ты изучаешь?
– У меня украли мой экземпляр Горация.
– Что вы прошли из Аристотеля?
– А вспомни, братец, кто из отцов церкви утверждает, что еретические заблуждения всех времен находили убежище в дебрях аристотелевской метафизики? Плевать мне на Аристотеля! Я не желаю, чтобы его метафизика поколебала мою веру.
– Молодой человек! – сказал архидьякон. – Во время последнего въезда короля в город у одного из придворных, Филиппа де Комина, на попоне лошади был вышит его девиз: Qui поп laborat, non manducet. Поразмыслите над этим.
Опустив глаза и приложив палец к уху, школяр с сердитым видом помолчал с минуту. Внезапно, с проворством трясогузки, он повернулся к Клоду:
– Итак, любезный брат, вы отказываете мне даже в одном жалком су, на которое я могу купить кусок хлеба у булочника?
– Qui non laborat, non manducet. [109]
При этом ответе неумолимого архидьякона Жеан закрыл лицо руками, словно рыдающая женщина, и голосом, исполненным отчаяния, воскликнул: otototototoi!
– Что это значит, сударь? – изумленный выходкой брата, спросил Клод.
– Извольте, я вам скажу! – отвечал школяр, подняв на него дерзкие глаза, которые он только что натер докрасна кулаками, чтобы они казались заплаканными. – Это по-гречески! Это анапест Эсхила, отлично выражающий отчаяние.
И тут он разразился таким задорным и таким раскатистым хохотом, что заставил улыбнуться архидьякона. Клод почувствовал свою вину: зачем он так баловал этого ребенка?
– Добрый братец! – снова заговорил Жеан, ободренный этой улыбкой. Взгляните на мои дырявые башмаки! Ботинок, у которого подошва просит каши, ярче свидетельствует о трагическом положении героя, нежели греческие котурны.
К архидьякону быстро вернулась его суровость.
– Я пришлю тебе новые башмаки, но денег не дам, – сказал он.
– Ну хоть одну жалкую монетку! – умолял Жеан. – Я вызубрю наизусть Грациана, я буду веровать в бога, стану истинным Пифагором по части учености и добродетели. Но, умоляю, хоть одну монетку! Неужели вы хотите, чтобы разверстая передо мной пасть голода, черней, зловонней и глубже, чем преисподняя, чем монашеский нос, пожрала меня?
Клод, нахмурившись, покачал головой:
– Qui поп laborat…
Жеан не дал ему договорить.
– Ах так! – крикнул он. – Тогда к черту все! Да здравствует веселье! Я засяду в кабаке, буду драться, бить посуду, шляться к девкам!
Он швырнул свою шапочку о стену и прищелкнул пальцами, словно кастаньетами.
Архидьякон сумрачно взглянул на него:
– Жеан! У вас нет души.
– В таком случае у меня, если верить Эпикуру, отсутствует нечто, состоящее из чего-то, чему нет имени!
– Жеан! Вам следует серьезно подумать о том, как исправиться.
– Вздор! – воскликнул школяр, переводя взгляд с брата на реторты. Здесь все пустое – и мысли и бутылки!
– Жеан! Ты катишься по наклонной плоскости. Знаешь ли ты, куда ты идешь?
– В кабак, – ответил Жеан.
– Кабак ведет к позорному столбу.
– Это такой же фонарный столб, как и всякий другой, и, может быть, именно с его помощью Диоген и нашел бы человека, которого искал.
– Позорный столб приводит к виселице.
– Виселица – коромысло весов, к одному концу которого подвешен человек, а к другому – вселенная! Даже лестно быть таким человеком.
– Виселица ведет в ад.
– Это всего-навсего жаркий огонь.
– Жеан, Жеан! Тебя ждет печальный конец.
– Зато начало было хорошее!
В это время на лестнице послышались шаги.
– Тише! – проговорил архидьякон, приложив палец к губам. – Вот и мэтр Жак. Послушай, Жеан, – добавил он тихим голосом. – Бойся когда-нибудь проронить хоть одно слово о том, что ты здесь увидишь и услышишь. Спрячься под очаг – и ни звука!
108
С моим лакеем («кухонная» латынь)
109
Кто не работает, пусть не ест (лат.)