Отрочество 2 (СИ) - Панфилов Василий "Маленький Диванный Тигр". Страница 3
– Погодь, – повторил мигом вспотевший староста, обтирая полившийся со лба пот рукавом, не глядя на подготовленное для чаепития полотенце, – ты тово… этово… не попутал? Егорка? Подпасок придурошный? Который фотографии…
– Охти, – повторил староста вслед за супружницей, – а мы-то… В люди вышел, значица. Фотографии-то, из Москвы ишшо… охти!
– Вышел! – закивал головой Евграф, щурясь умильно, – к самому патриарху вхож. И миня, значица, по-свойски в монастырь ночевать пристроил, к монасям грецким, дай ему Бог здоровьичка!
Паломник широко закрестился, и снова начал бесконечный и бессвязный разговор о Палестине, Сирии, посещении святых мест в Константинополе и своих ноженьках, истоптавших всю земельку.
– Так это, – начала разговор старостиха, – получается, што он и школу нам? А мы-то…
– Дык… выходит, што и так, – мужик запотел ещё больше, растерявшись окончательно.
– Тятя, – наморщив лоб, подал голос старший из сынов, допущенный до серьёзной беседы, – так может, написать ему? Письмецо?
– У-у… – промычал староста, зажевав бороду, и глядя вперёд невидящими глазами человека, с размаху сиганувшего в ямину с говном.
– Я так думаю, – продолжил ковать железо старостёнок, – што за спрос не бьют, и если это он наш…
Он замялся, но всё-таки выговорил, выплёвывая слова:
– … благодетель, то… А, тять?
[i]Система тренировок с весом собственного тела.
[ii] Участковый пристав полиции соответствовал коллежскому секретарю, или же в переводе на армейские чины – штабс-капитану и штабс-ротмистру, лейтенанту флота или казачьему подъесаулу.
[iii] Фельдфебель.
[iv] Старший унтер-офицер.
[v] ГГ не произносит положенного в таких случаях «с вашего позволения», а это – на грани хамства.
Глава 2
– Имя, фамилие, прозванье? – скучным голосом интересуется полицейский писарь у стоящего передо мной побродяжки в пахучих завшивленных лохмотьях и опорках на босу ногу.
– Ась? – тот заморгал красными глазками с воспалёнными опухшими веками без ресниц, пока до его пропитово мозга пробирались слова служителя.
– Так ето… Пантелеймон, в честь святителя, – собрался наконец с мыслями мой духовитый сосед, – а фамилия нет, да и откуда? Из простых мы, вашество. Из тех ворот, што и весь народ, хе-хе! Толька шта я из тех, што настеж с самово малолетству как распахнулися, так никогда щеколды и не имали, хе-хе!
– Прозванье, – повторил писарь равнодушно, не поднимая аккуратно стриженой головы, щедро смазанной бриолином.
– Ето… так когда выпить зовут, на любое откликнусь, хе-хе-хе! – смешок дребезжащий, будто в баранье блеянье вплёлся перезвон сделанного детишками колокольчика из треснутой жести.
– Прозванье, – повторил писарь, поведя глазами на сторону. Городовой, стоявший в сторонке, сделал шаг, и с равнодушным выражением кирпичного цвета лица, всадил пудовый кулак в бок бродяжке. Кхекнув, тот начал было заваливаться, скривившись, но могучая рука дебелого служителя порядка подхватила за засаленный ворот, вздёрнув наверх.
– Так бы и сразу… х-хе… по-людски, – просипел побродяжка, держась за пострадавший бок, – Жжонкой люди кличут, а когда и Опитым, на всё отзываюсь. Пью, стал быть, всё што горит, к-ха!
– Имя, фамилие, прозванье, – писарь подымает на меня равнодушные выцветшие глаза с красноватыми прожилками.
– Панкратов Егор Кузьмич, мещанин города Трубчевска, што в Орловской губернии.
– Прозванье? – не поднимая головы.
– Нет, или я о них не знаю, – вру, и полицейские знают, што я вру, но облегчать им задачу не собираюсь.
Усадив меня на стуле и грозно шевельнув усами для острастки, городовой встаёт чуть в стороне, делая вид свирепый и не пущательный.
– На фотоаппарат… – певуче просит полицейский фотограф, – не моргать, сидеть смирно. Та-ак… снято! Теперь стоя фотографию.
Послушно встаю к ростомеру, после чего следуют фотографии – в шляпе и без. А сидя почему-то одна, без шляпы.
– Пять футов, два дюйма[i], - диктует служитель писарю, прикрывая зевоту рукой.
Бертильонаж[ii], с прикосновениями нечистых пальцев к голове и лицу, замер аршином размаха членов.
– На тумбу пжалте, – тыкает пальцем-сосиской городовой в нужную сторону, обдав меня выхлопом копчёностей и водки, и я заступаю одной ногой на тумбу, изображая циркового слона, пока меряют мой размер обуви. Отпечатки пальцев, а точнее даже – ладоней. Прижать к пропитанной чернилами губке, прижать к бумаге… Служитель надавливает сверху на ладони, дабы отпечатки вышли возможно более чёткие. Ему откровенно скушно, казённая деловитость человека, навидавшегося всего и вся, не удивить ничем. Зево-ок…
Поданная тряпка, смоченная в пахнущей скипидаром жидкости, помогает решить вопрос с чернилами на руках, и вежливо-равнодушные полицейские сопровождают меня в камеру. Широкий коридор, щедро выкрашенный шаровой краской, обитые железом массивные двери с маленькими окошечками, забранными решёткой. Лязганье замков и беззлобный – для порядка – толчок в спину, и снова лязг засова, в этот раз за спиной.
Камера довольно-таки просторная, и неожиданно светлая. Напротив входа большое, давно не мытое окно под самым потолком, забранное частым переплётом и защищенное толстыми прутьями в клеточку. От двери до окна с обоих сторон широкие нары в один этаж, у самой двери параша без запаха – што значит, недавно вынесенная и отмытая. С другой стороны от двери – умывальник, ведро с чистой водой и эмалированная кружка – одна на всех.
А вообще – пахнет, и крепенько, несмотря на ощутимый сквозняк от окна. Немытыми телами, больными зубами и желудками, нестиранной давно одеждой и перегаром, вонючими босыми ногами и сохнущими на решётке портянками. Запах трущоб и нищеты. Запах Российской Империи.
– А хто ето такой в моём красивом пинджаке нарисовался? – радостно оскалился гнилыми зубами опухший от беспрестанного пьянства здоровенный детина с длинными сальными волосами, свободно лежащими на жирных плечах. Привстав, он развёл руки…
– Никшни, утырок! – пинок в поясницу опухлому, и тот, сделав несколько коротеньких шажочков, ушибается о соседние нары. А пинатель, улыбаясь искренне и дружески, уже соскакивает, протягивая мне руку.
– Здаров, Конёк!
– Здаров, Котяра!
Чуть вздёрнутая бровь, и ближайшие постояльцы спешно отодвигаются, освобождая место. Намётанным взглядом вижу, што самые серьёзные щуки в этом пруду – мы с Котярой. Прочие – вовсе уж шушера мелкая, даром што арестов за каждым, как блох на худой собаке.
Усаживаюсь, не чинясь, смирившись внутренне с неизбежными вошками-блошками. А куда деваться?
– Дык пошутил же, – бубнит тихохонько забившийся в угол детина, потирая поясницу, – так-то я смирён! Хто же знал…
– Никшни! – прилетает ему лёгонький, такой себе воспитательный тычок в бок, – Щитай, заново родился! Конёк, ён…
Привычно абстрагируюсь от тихого шипенья в паре метров от меня. Личность моя на Хитровке по неведомой для меня причине легендировалась, обросла странноватыми слухами и стала совершенно самостоятельным явлением. Такие байки иногда слышу об самом себе, што глаза сами пучатся.
– Херота какая-то, – повернувшись спиной к прочим, отвечаю одними губами на немой вопрос друга, – не успел с поезда сойти, как прямо на вокзале арестовали. Без объяснений – за што, собственно.
– Однако! – на грани слышимости, но эмоциональный посыл такой, што чуть не литаврами гремит. Чуть сощурившись, Котяра погружается в размышления, поглаживая подбородок с редкой юношеской щетинкой.
– Не, – произносит он наконец, – в душе не ебу… Ах ты ж… политика, ебёна мать! Ну точно, она!
– Ага…
Загрузившись основательно, обдумываю слова Котяры. А похоже ведь на правду, мать его ети! А это очень серьёзно, и очень для меня опасно.
В голову полезла вовсе уж чернота и пессимизм, што мне никак не нужно.
– Сам-то каким ветром в здешние Палестины?
– А… – Котяра поскучнел, – наладили на переговоры меж нашими и вашими об небольшой, но интересной панаме, а там кипеж с поножовщиной.