Сад Аваллона - Мэйчен Артур Ллевелин. Страница 117
Женщина принялась наливать в свою чашу золотое, переливавшееся, словно жидкий топаз, вино. Луциан следил за тем, как внутренний блеск напитка поднимается со дна к самому краю бокала – навстречу огню светильника. А женщина говорила и говорила, перечисляла сотни и тысячи всевозможных ухищрений, рассказывала, как она искушала мальчика ленью и праздностью, позволяя ему спать по многу часов, а днем устраивая пышное ложе на мягких подушках. Она прибегала к помощи таинственных благовоний, то натирая мальчика розовыми лепестками, то сжигая в его присутствии душистые смеси Востока. Она приказала одевать его в тонкие одежды – в шелка, которые касались тела, словно нежная ласка. Трижды в день для него устраивался изысканный пир, соединявший тончайшие вкусовые ощущения со всеми оттенками цветов и ароматов. Трижды в день она пыталась опьянить его старым вином.
– Я не жалела усилий, чтобы поймать мальчика в сети любви, но он лишь награждал меня угрюмым и презрительным взглядом. И наконец, применив почти немыслимые уловки, я вырвала у него победу и стяжала венок из зеленых ветвей, сломив незрелую невинность раба. Сразу же после того я отдала его в цирк, чтобы он потешил народ своей славной смертью.
В другой вечер Луциану поведали историю о человеке, который жил замкнуто и отказывался от всех развлечений и о котором в конце концов люди узнали, что он был влюблен в статую из черного камня. Довелось Луциану услышать о необычайной, извращенной жестокости, о людях, попавших в руки к горным разбойникам и изувеченных так, что, если им удавалось бежать из плена и достичь родного порога, родные убивали их, приняв за диковинных чудовищ. Луциан не желал пропустить ни одной из темных и даже мерзких тайн этой жизни. Он был приглашен на сей пир и хотел отведать каждого блюда, вдохнуть запахи всех благовоний.
У его родных становилось все больше поводов для беспокойства. Луциан вслушивался в сладостно‑красноречивое течение удивительных историй, наблюдал за тем, как преломляется свет ламп в янтарном и пурпурном вине, а отец видел перед собой отощавшего бледного мальчика с выпирающими скулами и потемневшими, запавшими глазами.
– Ешь как следует, Луциан, – говорил сыну пастор. – Налей себе побольше пива.
Луциан поклевывал кусок жареной баранины, запивая ее водой, и в то же самое время продолжал наслаждаться изысканнейшими блюдами и винами Аваллона. Мисс Дикон как‑то заметила, что кости Луциана того и гляди прорвут кожу и что он стал похож на отшельника, изнуряющего свою плоть годами тяжкого поста. Встретив Луциана на улице, люди теперь говорили:
– Как плохо выглядит молодой Тейлор! Он совсем болен!
Они пребывали в неведении относительно тех радостей и наслаждений, которыми была наполнена его подлинная жизнь. Некоторые начали жалеть Луциана и заговаривали с ним ласково. Но они уже упустили возможность проникнуть ему в душу. Дружеские слова теперь значили для Луциана не больше, чем насмешки. Как‑то раз Эдвард Диксон дружелюбно окликнул его:
– Слышь, старина, заходи в мою конуру! Папаши нет, а я заначил бутылочку его старого портвейна. Я знаю, что ты дымишь, как паровозная труба, а у меня есть пара отличных сигар. Ну же, пошли! Честное слово, винцо у папаши что надо!
Луциан вежливо отказался и пошел дальше. Доброта и злоба, жалость и презрение – все это не имело значения в его глазах, и он даже не мог отличить одно от другого. Способен ли фермер отличить китайский язык от древнееврейского, венгерский от пушту? Напряженно вслушиваясь, он, быть может, сумеет обнаружить различия в их звучании, но смысл на всех четырех языках останется для него одинаково темным.
Луциан переселился в сады Аваллона, и теперь ему казалось странным, что он раньше не понимал сути и смысла жизни. И если прежде он лишь в печальном недоумении взирал на казавшийся ему грубой и грязной тряпкой холст, то теперь под темно‑синим небом, проступавшим среди темно‑зеленой виноградной мозаики, его глазам предстала сама картина.
5
Наконец Луциан попал в город вечно шумящих улиц и стал частью его янтарного сумрака, одной из его вечно беспокойных теней.
Как много времени прошло с той ночи, когда он впервые опустился на колени перед своей возлюбленной и лунный свет, вырвавшийся из черного кольца крепости, лег им на плечи, словно дымчатое покрывало! В тот момент и земля, и воздух, и душа Луциана были полны неким предчувствием, которое с невероятной силой коснулось и сердца юноши, – а теперь Луциан превратился в обитателя отвратительной комнаты, служившей одновременно спальней и гостиной, в западном пригороде Лондона, без всякой надежды на успех сражающегося с кипой исписанных листов на обшарпанном старом бюро.
Луциан доел завтрак, отставил поднос в сторону и собрался было приняться за работу: несколько страниц, начерно написанных вечером, сильно тревожили его. Раскуривая свою давно утратившую приличный вид деревянную трубку, он вдруг вспомнил, что забыл распечатать конверт, надписанный неровным почерком мисс Дикон. Новостей было мало: отец чувствовал себя «как обычно», вторую неделю шли дожди, фермеры гнали сидр. Но в конце письма мисс Дикон не утерпела – пошли упреки и наставления.
«Во вторник я была в Кзэрмаене, – издали завела она. – Навестила Джервейзов и Диксонов. Когда я сказала, что ты стал писателем и теперь живешь в Лондоне, мистер Джервейз с улыбкой заметил, что эта профессия, к сожалению, никому не сулит больших доходов. Мистер Джервейз имеет все основания гордиться своим Генри – тот занял пятое место на каком‑то экзамене и получил почти четыреста фунтов стипендии. Конечно, все Джервейзы в восторге. Потом я зашла на чай к Диксонам. Миссис Диксон спрашивала, удалось ли тебе что‑нибудь опубликовать, и я вынуждена была ответить, что ничего об этом не знаю. Она показала мне книгу «Врач и его собака», которую прямо‑таки рвут у продавцов из рук и хвалят в каждой газете. Так вот, она велела передать тебе, что если и стоит вообще браться за перо, то следует писать что‑нибудь в таком духе. Мистер Диксон вышел из своего кабинета и присоединился к нам. В разговоре вновь всплыло твое имя. Он считает большой ошибкой делать литературу основной профессией и полагает, что получить работу в какой‑нибудь фирме было бы гораздо более благоразумно и пристойно. Он также заметил, что у тебя нет университетского образования, а значит, нет нужных друзей, но ты будешь на каждом шагу встречать людей, успевших завести хорошие связи и приобрести светский лоск. Так вот, с этими людьми ты не сможешь состязаться. Он рассказал об успехах Эдварда в Оксфорде. Эдвард пишет, что уже познакомился с некоторыми влиятельными аристократами и что его ближайшим другом стал Филипп Баллингем, сын сэра Джона Баллингема. Разумеется, Диксоны очень довольны успехами Эдварда. Боюсь, мой дорогой Луциан, что ты переоценил свои силы. Может быть, еще не поздно подыскать нормальную работу, а не тратить свое время на вздорные и никому не нужные книги? Я очень хорошо понимаю, что думают по этому поводу Джервейзы и Диксоны: они считают, что праздность не идет на пользу такому молодому человеку, как ты, и чаще всего порождает дурные привычки. Ты же знаешь, мой дорогой Луциан, что я пишу все это только из любви к тебе, и не станешь на меня сердиться».
Луциан торжественно положил письмо в особый ящик бюро, помеченный табличкой «Варвары». Конечно, как примерному племяннику ему следовало задать себе несколько серьезных вопросов типа «Почему я не занял пятое место на экзамене?», «Почему Филипп, сын сэра Джона, не значится в числе моих лучших друзей?» или «Почему я предаюсь праздности, которая порождает дурные привычки?», но вместо этого он поспешил вернуться к своей работе – тонкому и сложному исследованию души. Старое бюро, груда бумаг и плотный трубочный дым отгородили его от мира на все утро. Снаружи нависал влажный октябрьский туман, вяло и неторопливо жил своей жизнью тихий переулок, и лишь иногда издали, со стороны главной улицы, доносились гудение и металлический лязг трамваев. Но Луциана мало трогали скрип калиток, крики мясника и другие звуки этого захолустного квартала – с восторгом и упоением предаваясь своему труду, он вновь утратил связь с окружающим миром.