Поскольку я живу (СИ) - Светлая et Jk. Страница 69

Внутри, к ее удивлению, оказался рукописный текст на белом листе бумаги. Неровные буквы и сильный нажим. Чернила – черного цвета. Но в целом – вполне разборчиво.

«Здравствуй.

Здравствуй, Поля. Если честно, я не очень понимаю, как мне тебя называть. Я никогда не произносил этого имени вслух применительно к тебе. И никогда не обращался как к дочери. Наверное, даже сейчас – это не то, чего мне хотелось бы, потому что я никогда не получу ответа, но даже это – уже больше, чем я смел мечтать.

Иногда я представлял себе наш с тобой разговор, если бы ты узнала правду при моей жизни. Разговора случиться не могло, а сейчас я и слова вспомнить не получается из придуманных мной и повторяемых десятки раз. Но это я сам виноват, исключительно сам.

Я должен был бы сказать, что люблю тебя. Но я не знаю, люблю ли. Мы не знакомы. Твою мать – люблю. Ваньку люблю. Музыку, которую ты записывала, люблю. Вообще, это самое удивительное – твоя музыка. Мне хочется верить, что в ней ты открываешь кусочек души, и если это она – то она прекрасна. То, что я слышу, – я люблю, Полина.

Не думай, пожалуйста, что ты не желанный для меня ребенок. У Тани были свои причины, и я принимаю их. Но если бы я знал, что, уходя, она уносила от меня еще и тебя, все было бы по-другому. Я бы точно стал тебе отцом, независимо от отношений с твоей мамой.

Знаешь, у меня все вот так. Наверное, я не умею любить правильно.

Я любил Таню – и отпустил ее. Я любил своего сына – и дал ему возненавидеть себя. Я должен любить тебя – но не вошел в твою жизнь.

Даже этого письма могло не быть. Им я нарушаю слово и поступаю как законченный эгоист, рассчитывая, что мертвым списывают долги. Не то чтобы исходя из логики «меня не станет и разбирайтесь сами». Но я думаю, что мы все ошиблись тогда. Я, Иван, Татьяна. Ты имела право пережить это. Вы с Ваней пережили бы это вместе.

Но я, в очередной раз самоустранившись, наблюдал, как он разрушил свою жизнь. И видел, что ты не можешь построить свою.

Я очень много о тебе знаю. Не тебя, а о тебе. Я самый регулярный слушатель на твоих концертах. День, когда я видел тебя на приеме в мэрии вместе со Стасом, – 23 сентября. Я помню. У тебя красивый мальчик. Я долго смеялся – природа забавно шутит. В нем Север победил Юг. Твой прадед был из репрессированных русских немцев, его и мама моя не помнила, но, я думаю, наша порода оттуда пошла. И вот пожалуйста – Леонид Штофель. Правда, славный у тебя мальчуган.

Что-то еще я хотел рассказать тебе, но уже не помню. Через час мне выезжать в аэропорт, надо собираться в дорогу, из которой назад я уже не вернусь. Я и написать тебе решил в последний момент. Ты бы и так все узнала – там в завещании… Вронский бы с тобой связался в любом случае, это единственное мое твердое желание. Пожалуйста, возьми все, что я хочу дать. Это не только тебе. Это и внукам тоже. Не стой на гордости, гордость нас всех погубила. 

Мое самое большое желание – обнять тебя и услышать, как ты пахнешь. Ванька в детстве пахнул ванильными бубликами. Страшно их любил. Я этот запах всю жизнь помню и увожу с собой. Если бы я так же мог увезти и что-то только твое…»

Глава 20

* * *

От него очень мало осталось.

Когда-то всерьез считал, что внутри человека – столько всего, что и жизни не хватит рассказать. И каждый день, боясь не успеть, слово по слову рассказывал, даже не подозревая, что в действительности это мало кому нужно. В общей массе болтунов он всего-то – чуть более смазлив, чуть более голосист. И музыки в его музыке лишь самую малость больше. А что там, под волнами нот, за хрипотцой в севшем на последнем концерте голосе, за каждой строчкой текстов – кому какое дело. В такие глуби?ны никто не ныряет.

В идеале, отдавая – получаешь взамен. А он пустел день за днем, касание за касанием, пока однажды не понял, что его душа – это обезлюдевший дом под снос. Почти призрак.

Это гадко признавать. Но однажды приходится.

Ему двадцать шесть, но, кажется, много больше.

Давно поистерлись грани конструкции, на которой стояла его вера в себя. Это их он выкрошил в труху вместо зубов во время прихода. Но его убеждали, что о том не стоит вспоминать. Перечеркнуто. Перелистнуто. Перешагнуто. В то же время каждый – помнит. И боится повторения. Ему одному не страшно.

 То, чем должно полниться пространство внутри, – иссякло. Не в один миг, но даже море мелеет – куда уж ему, когда он не море.

Впрочем, и теми мелкими брызгами, что еще плескались внутри конструкции по имени Мирош, он по-прежнему любил шум прибоя. Брызги не могут забыть этого шума, он – дом. А Иван любил дом.

Солнечным летом, когда родной город превращается в несмолкающий праздник, идти по Дерибасовской – меняющейся из года в год и из года в год одинаковой, плавящейся под цветными лучами. И слушать жужжащий улей голосов. Ни о чем не думать, кроме того, что впереди бежит девочка с огромным красным воздушным шаром, стремящимся в небо, а за ней едва поспевает ее мать. И вокруг – толпы людей, лишенных крыльев человечьих. У того отвалились, у этого быть их не может. Этот не отрастил.

Рядом, но в стороне бухтит Фурса. У него крыльев нет. Он с Луны свалился. Не бывает таких землян, что, как столпы, держат на себе что-то главное, на что можно опереться. Самому себе Иван ничего уже не доверил бы. А Влад ему доверял.

Брусчатка улицы, почти до глянца натерта подошвами обуви топтавших ее. Воздух пахнет кондитеркой и июлем – как в то незабываемое лето. Все всегда возвращается в исходную точку, пусть и всего на пару дней между концертами.

И в Горсаду снова играет «Девочка…» - его «Девочка…»

Уличные музыканты на летней площадке посреди непрекращающегося веселья – гитара, ударные и, неожиданно, флейта. Флейта вместо голоса – трогательная и нежная. Оказывается, можно и так.

Ванька почему-то был уверен, что эти ребята – из академии, мать ее, Неждановой. И улыбался, слушая их и подбираясь все ближе, сквозь окружившую игравших толпу. «Куда несет?» - бурчал за спиной Влад, а Мироша и правда несло по-трезвому, пока он не оказался лицом к лицу с исполнителями. Так и думал. Флейта – девушка. Худая, рыжая, с расписанными хной кистями рук. Она играла, полностью уйдя в музыку, и была лучшей из троих.

Его сердце гулко стучало в груди, и на одно-единственное мгновение он снова попал на Потемкинскую лестницу – стоял на парапете, высматривая среди людей Зорину, сбежавшую со своей сумасшедшей розововолосой подругой. Тогда было холодно, а сейчас – жарко. Всей разницы.

Не выдержал, негромко рассмеялся июльскому небу, снял темные очки с лица и сунул их в руки все больше обалдевавшему Владу.

А потом оказался возле флейтистки, наслаждаясь неожиданно заполнившей воздух ошеломляющей тишиной, глазами людей вокруг, заметивших, узнавших его, глазами уличных музыкантов, пробующих что-то делать так, как он когда-то, на той же самой площадке. Иван подмигнул всем сразу, а вышло – девчонке-музыкантше. И… продолжил мелодию голосом. Текстом. Текстом, при каждом слове которого пять лет все сильнее давила изнутри тошнота, медленно его убивая. Пять лет вместо пяти дней до их свадьбы, когда Полина должна была ждать.

Ждала.

Пять лет ждала.

Девочка, твой Кай триста лет как труп.

А любовь все корчится в келье.

Ребята – молодцы. Сориентировались. Заиграли. Зазвучали вместе с ним, следом, наполняя «Девочку…» жизнью. В то время как его девочки – нет. Потому что он не оставил ей выбора. Только песня все еще была их частью. Его, от которого мало что осталось. И ее, которую они все прикончили. Двое мужчин и одна женщина в квартире отца. Гитарист, ударник и флейтистка.

А песня чертова – вот она. Переливается звуками и его голосом.

Потом им аплодировала толпа, а он говорил что-то музыкантам, кажется, приглашавшим его вместе отметить знакомство в баре. Он веселился, отшучивался, поглядывал на довольно ухмыляющегося Фурсова, которого никто не узнал из-за надвинутой на глаза бейсболки и очков – мало ли бородачей. И сам не понимал, дань это прошлому или настоящему. Плач по ней, брошенной в одиночестве с тысячей вопросов. Или плач по ней, узнавшей правду.