Не гореть! (СИ) - Светлая et Jk. Страница 48

«От него держись подальше».

«Ни одной юбки не пропустит».

«И вообще урод и редкостный бабник».

Урод… Смешно, черт подери!

Сердце тяжело ухало о ребра. Оля устало смежила веки. Как дальше быть? Что теперь? Что осталось? Осталось ли хоть что-то?

И ведь он не позвонил, не написал, вычеркнул. Она добилась того, за что боролась. Он тут один, ее не было. Ее не было, когда ему нужно было, чтобы была…

— Ты не знаешь, как он сейчас? — облизнув пересохшие, воспаленные губы, медленно спросила Оля.

— А у него спросить не судьба? Ты это… какого фига от него столько времени гасишься? — в роли почти свахи Каланча выглядел комично.

Оля горько улыбнулась. Потолку, а не свахе. И устало сказала:

— А потому что дура безмозглая. Прости меня, Жор.

— Угу, — буркнул он. — Ясно.

— Не ясно только, как смену продержаться, — сорвалась она в пропасть.

— Машку не пришиби, — ухмыльнулся Каланча и, потоптавшись рядом, сказал со вздохом: — Пошел я, в общем.

Оля не смотрела ему вслед. Потолок оказался неожиданно примечателен в смысле изучения. Она так и сидела, задрав голову и то и дело скатываясь в банальный бабий рев. И не понимала, как успокоиться. Изо всех людей на земле ей нужен был мужчина, которого она отвергла. Поверив чему угодно, но только не ему. Машке, слухам, собственным глазам, которые могли и врать.

Могли же? Ему-то зачем?

В конечном счете, если забыть, вычеркнуть, сделать вид, что не было того эпизода в метро годы назад, что остается? Домыслы Голубевой? Про Ингу рассказывала она. Про Таню — тоже. И про инспекторшу. Если вдуматься, то вся ненависть Пирогова — тоже ее рук дело. Довольно слушок пустить, чтобы полкан взбесился. А было там, не было — какая разница? Машке ведь и правда никакой.

Но что заставляло ее врать Надёжкиной? Они же никогда не конкурировали, даже дружили!

«А ты не догадываешься?» — почему-то Денисовым голосом прозвучало в ее вяло текущих мучительных мыслях.

В общем, к бабке не ходи. Но столько лет? Неужели столько лет Машка чуяла в ней соперницу, когда сама Оля ни минуты не представляла себе, чем обернется ее очное знакомство с Басаргиным. Он же и внимания не обращал. Савелий, вон, по сей день в морге валяется, никому не нужный.

Она охнула и подхватилась со скамьи.

Коридор. Морг. Савелий.

Никуда не делся. Как стоял на своем законном месте, так и продолжал стоять. И Оля застыла перед ним, как перед памятником. Ну да, точно. Одному недобитому петуху от одной отбитой курицы.

— Сказал, что символ части не забирают, — буркнул за ее спиной Колтовой.

Оля оглянулась. Генка маячил за ней, сунув руки в карманы, но не смотрел, делал вид, что ему все равно. Они все делали вид, что не замечают. Сколько времени, мамочки? Оля зажмурилась. Снова глянула на Савелия. Тот радостно поймал солнечный луч и засверкал и ярким шлемом, и зелеными глазами.

Нужно было возвращаться в диспетчерскую, браться за работу, делать хоть что-нибудь, а она не могла. Ничего у нее не получалось. Даже сойти с этого места. А потом, когда нащупала в кармане телефон, ее будто обожгло.

Позвонить. Денису позвонить.

Оля откинула со лба челку и рванула на курилку. Откуда-то и силы появились, и желание двигаться — хоть в каком-нибудь направлении. Одна мысль, что сейчас она услышит звук его голоса, вселяла в нее способность действовать, как раньше, как когда все хорошо. Сейчас для того, чтобы было хорошо, единственным и самым важным условием оказался Дэн.

И потом, сидя с ногами на подоконнике, поджав под себя ступни, Оля набирала его номер и молилась неизвестно каким богам о том, чтобы он принял вызов. Только бы принял! Может ведь и не взять? Ведь может?

Не мог.

— Привет, Оль, — услышала она в трубке ровный, спокойный голос.

На мгновение она зажмурилась. Всего-то на секундочку замешкалась. А потом выпалила единственное слово, после которого не знала, что говорить — слишком много всего было необходимо, за раз не скажешь, не в глаза — не скажешь!

— Здравствуй, — на выдохе, когда пальцы отчаянно стискивали телефон.

— Что-то случилось? — в противовес ей, Денис не брал пауз.

— Случилось. Ты… ты как?

— Я — нормально. Так что стряслось?

— Я приехала. А ты… Почему ты мне ничего не… — Оля поморщилась. Все не то, не получается, все совсем не так, как надо. — Почему ты не позвонил?

— Ты довольно четко определила границы нашего общения. Я решил тебя не беспокоить.

Оля прижала ладонь ко лбу, смотрела прямо перед собой и ничего не видела. Взгляд Дениса в учебке видела. И на платформе метро, когда между ними захлопывалась дверца. И в ту ночь, когда он признался ей в любви. И на Новый год, за секунду до сирены, когда почти сказал ей самое главное, чего она не хотела тогда слышать. Тогда — не хотела.

— Если ты думаешь, что я за тебя не волнуюсь, то это не так, — с дребезжащими нотками, прорывающимися сквозь почти бессвязный текст, проговорила Оля. — Я очень волнуюсь, я не знаю, как мне… как быть… я… я должна извиниться, я очень перед тобой виновата, но, клянусь, мне не все равно!

— Я помню, ты это уже говорила, — в его голосе явно слышалась улыбка. — Не волнуйся, у меня правда все хорошо.

Да лучше некуда!

Или это у нее внутри все горит, а он уже успокоился? Нет, так не бывает.

Надёжкина перевела дыхание и медленно спросила:

— Можно я завтра к тебе приеду?

— Олька, не устраивай трагедии на ровном месте.

— Я приеду.

— Далеко ехать, — терпеливо проговорил Дэн. — Я воспользовался неожиданным отпуском и свалил на курорт. Ты, помнится, отказалась. Поэтому, прости, с собой не позвал.

Что-то в ней осело на самое дно. Туда, где черно и мутно.

— Куда на курорт? Надолго?

— Пока мне здесь нравится.

— Ты вернёшься, Денис?

— Сейчас — нет.

— Ты хоть в стране? — вопрос отдавал горечью, но Оля уже плохо контролировала себя. Единственное, что еще удерживало ее от того, чтобы снова зайтись рыданиями, — необходимость договорить недоговоренное до сих пор.

— До Туниса еще не доехал, — весело ответил Басаргин. И от этого его показного веселья она, будто загнанная в угол, уткнулась лицом в коленки, крепко-крепко, так что даже глазам больно стало, но, заставляя себя ровно дышать, проговорила:

— Прости меня, пожалуйста, за все, что я… сделала.

— Забудь.

— Все закончилось?

— Олька, не парься, — его голос снова стал обычным, спокойным. — Ничего не начиналось. Мне пора. Береги себя, у тебя все будет хорошо.

Не будет. Осознание этого провалилось туда же, в муть и черноту, в которой беспомощно барахталось что-то, что, вероятно, и составляло ее душу и сердце. Ничего не будет. Ни хорошего, ни плохого. Людям, которые понимают о себе очень мало и живут, как живется, неизмеримо легче. Оля знала наперед — ничего не будет. Без Дениса — ничего.

Но вместо того, чтобы сейчас же об этом сказать, она, все крепче прижимаясь к коленкам и пытаясь хоть так сдержать слезы, глухо проговорила:

— Тебе тоже удачи. Пока.

— Счастливо, — попрощался Денис и отключился.

А Оля осталась сидеть так, как сидела, без единой мысли в голове, без единого выпущенного на волю чувства — пусть они все остаются внутри, миру их она не отдаст до самого воя сирены, огласившей родную ГПСЧ. Вместе с этим воем и она приходила в себя. Будто бы просыпалась, возвращалась в мир живых.

И в этом мире ей нужно было как-то продержаться текущие сутки.

В этом самом мире самое главное — найти точку равновесия.

И здесь же ей придется принять то, что все закончилось — даже то, что с точки зрения Дениса не начиналось. Точки зрения, которую она ему навязала. От страха, по глупости, из упрямства.

А теперь он поверил. Отпустил. И больше уже не захочет вернуться.

То, что она испытывала, не поддавалось анализу, да Оля и не анализировала. Она просто отстраненно отмечала про себя то, что творилось в ее душе, будто бы раздвоилась и могла наблюдать за собой со стороны. Секунды. И она идет в диспетчерский пункт, чувствуя наконец облегчение. Облегчение — потому что Басаргина не посадят, потому что он ни в чем не виноват. На следующем шагу — нежность. Нежность — потому что все же разобралась, до конца и полностью в том, что испытывал он, и в том, что испытывала сама. Пальцы отбрасывают челку набок — длинная, отросла. А внутри, во рту — горечь. Горечь — потому что все потеряно, и винить в том можно только себя саму. Но самое сильное, самое отчаянное, не дающее забыться — боль. Боль, потому что жить без него — это жить без легкого и задыхаться каждую минуту. Жить без него — это жить с открытой раной, которая если однажды и заживет, все же останется уродливым шрамом. Жить без него — это жить только наполовину. А как можно принимать полумеры, когда уже сгорела вся, полностью, дотла?