Гений и богиня - Хаксли Олдос. Страница 20

И думы о том, что мы совершили, сделались еще более тревожными полчаса спустя, когда, надевая куртку, я услыхал шорох плотной бумаги в боковом кармане и вспомнил про лиловый конверт Рут. Стихи, написанные строфами по четыре строки, на сей раз оказались повествованием, вроде баллады, о двух прелюбодеях, верной жене и ее совратителе, представших перед Богом на Страшном суде. Стоя там в тяжкой, обвиняющей тишине, эти двое чувствуют, как невидимые руки снимают с них все облачения, покров за покровом, пока они, наконец, не остаются абсолютно голыми; ибо их возрожденные тела прозрачны.

Легкие и печень, мочевой пузырь и кишки, каждый орган со своим специфическим содержимым — все, все проступает отталкивающе ясно. И вдруг они обнаруживают, что они не одни, что стоят на сцене, в огнях рампы, перед миллионами зрителей, ярус за ярусом; кого-то рвет от отвращенья, а кто-то издевается, обвиняет, взывает к отмщению, требует кнутов и каленого железа.

В этих стихах как будто сквозила раннехристианская исступленность, тем более устрашающая, что Рут выросла совершенно вне круга этих зловещих представлений. Страшный суд, геенна, вечные муки — верить в них ее никак не учили… Она лишь использовала эти понятия в собственных целях, дабы выразить свои чувства по отношению к матери и ко мне. Перво-наперво ревность; ревность и отвергнутая любовь; оскорбленная гордость, жестокое возмущение. И для возмущения нужно было найти уважительную причину, а злость представить праведным негодованием. Она подозревала между нами самое худшее, поэтому питала к нам самые ненавистнические чувства. И подозрения эти так захватили ее, что очень скоро перестали быть просто догадками; она поверила в нашу греховность. А когда появилось это убеждение, ребенок в ней почувствовал себя обиженным, а женщина преисполнилась еще более горькой, мстительной ревности, чем прежде. Ощущая, как в груди холодеет от страха, нахлынувшего перед лицом непредсказуемого будущего, я дочитал стихи до конца, еще раз перечел их, потом повернулся лицом к Кэти — она сидела у зеркала, за туалетным столиком, закалывала волосы, улыбаясь в ответ на лучезарную улыбку своего божественного отражения, и напевала «Dove sono i bei momenti Di dolcezza e di piacer?» из «Свадьбы Фигаро». Меня всегда восхищала эта ее неземная безмятежность, это олимпийское je m'en foutisme.

Но теперь я взбеленился. Она не имела права не разделять со мной чувства, вызванные стихами Рут. «Хочешь знать, — сказал я, — почему наша крошка Рут так себя ведет? Хочешь знать, что она вообще о нас думает?» И, подойдя, протянул ей два листочка фиолетовой бумаги, на которых Рут написала свою балладу. Кэти принялась читать. Наблюдая за ее лицом, я заметил, как первоначальное выражение добродушного сарказма (ибо стихотворные опыты Рут служили в семье обычным поводом для шуток) уступило место глубокой сосредоточенности. Потом на лбу между глаз пролегла вертикальная морщинка.

Кэти хмурилась все больше, а перевернув страницу, прикусила губу.

Богиня-таки оказалась уязвимой… Я поквитался с нею; но что толку было радоваться, когда это привело лишь к тому, что вместо одного напуганного кролика в силке очутились два. А к выпутыванию из силков такого рода Кэти была абсолютно не приспособлена. Слишком неприятных ситуаций она просто-напросто не замечала, шла напролом, словно бы их и не существовало. И в конце концов, если она не замечала их достаточно долго и достаточно искренне, они и впрямь прекращали свое существование. Обиженные ею прощали ее, потому что она была так прекрасна и так мила с ними; те, что страдали от избытка желчи или чинили помехи другим, поддавались ее заразительному, божественному душевному равновесию и тут же забывали свои беды и пакостные умыслы. А когда сохранить видимость искреннего неведения не удавалось, она пускала в ход другой прием: без оглядки шла на любой риск; была беззаботно бестактна; совершала чудовищные поступки со всей возможной невинностью и простодушием; откровенно говорила о самых скользких предметах с самой неотразимой улыбкой. Однако в этом случае ни один из способов не годился.

Если она промолчит, Рут и дальше станет гнуть свою линию. А если пойдет на риск и выложит все напрямик, одному Богу известно, как поведет себя потрясенная девочка. А между тем следовало подумать и о Генри, и о ее собственном будущем в роли единственной и, по нашему общему убеждению, абсолютно незаменимой опоры для недужного гения и его детей. Рут имела возможность — и, быть может, уже сейчас находилась в соответствующем настроении — разрушить все здание их совместной жизни только ради того, чтобы досадить матери. И женщина с характером богини, но лишенная божественного всемогущества, ничего не могла с этим поделать. Однако кое-что мог сделать я сам, и пока мы обсуждали ситуацию, — напомню тебе, впервые с тех пор, как у нас появилась тема для обсуждения! — это кое-что прояснялось для нас все больше и больше. Мне нужно было сделать то, что я намеревался сделать после первой же апокалипсической ночи — удрать.

Сначала Кэти и слышать об этом не желала, и мне пришлось спорить с ней всю дорогу домой — спорить против собственной воли, лишая себя своего счастья. Наконец я ее убедил. Из ловушки был один-единственный выход.

Когда мы приехали, Рут уставилась на нас, точно отыскивающий улики детектив. Потом спросила, как мне понравились ее стихи. Я сказал — и это была сущая правда, — что ей еще не удавалось сочинить ничего лучшего. Она была польщена, но приложила все усилия к тому, чтобы это скрыть. Она почти сразу стерла с лица едва вспыхнувшую улыбку и чрезвычайно многозначительно поинтересовалась, что я думаю о предмете повествования. Я был готов к такому вопросу и отвечал, снисходительно усмехаясь. Это напомнило мне, сказал я, великопостные проповеди моего славного добряка-батюшки. Затем глянул на часы, пробормотал что-то насчет срочной работы и ушел, оставив ее, судя по лицу, неудовлетворенной. Полагаю, она предвкушала сцену, в которой ей отводилась роль холодного и неумолимого судии, а я, преступник, должен был всячески изворачиваться или пасть ниц с признанием. Но вместо этого преступник только посмеялся, а судию походя и совсем некстати уподобили болтливому священнику. Эту схватку я выиграл; однако война бушевала по-прежнему и, что было яснее ясного, могла закончиться только моим поражением.

Два дня спустя наступила пятница и, как всегда по пятницам, почтальон принес мне письмецо от матери, а Бьюла, накрывая стол к завтраку, положила его на видное место рядом с моей кофейной чашкой, ибо весьма уважала материнские и сыновние чувства. Я вскрыл его, прочел, посерьезнел, перечел снова, затем погрузился в невеселое молчание. Кэти поняла намек и тревожно спросила, нет ли в письме дурных вестей. На что я, разумеется, ответил утвердительно: есть, мол, основания для беспокойства. Здоровье моей матушки… Предлог был обеспечен. Все порешили тем же вечером. Официально, как глава лаборатории, Генри предоставлял мне двухнедельный отпуск. Я отправляюсь десятичасовым в воскресенье, а накануне, в субботу, мы все сопроводим выздоравливающего за город и устроим там прощальный пикник.

Одной машины на всех не хватало; поэтому Кэти с детьми отправились первыми на семейном «оверленде». Генри и Бьюлу с пожитками я повез следом на «максвелле». Остальные намного опередили нас; ибо, стоило нам отъехать от дома на полмили, как Генри, по обыкновению, вспомнил, что забыл прихватить какую-то совершенно необходимую книгу, и нам пришлось возвращаться и искать ее. Спустя десять минут мы вновь были в пути. В пути, который вел нас прямиком к встрече с Предопределением. Риверс допил из стакана виски и выбил трубку.

— Даже в перевернутый бинокль, даже из другой вселенной, где живут совсем другие люди… — Он покачал головой. — Нет, есть вещи просто непереносимые. — Наступила пауза. — Ладно, говорить, так до конца, — сказал он погодя. — Мили две не доезжая до места был перекресток, где мы сворачивали налево. Дорога шла по лесу, и сквозь густую листву было не разобрать, что делается за поворотом. Когда мы туда подъехали, я сбавил скорость, дал гудок и на самом тихом ходу повернул. И вдруг увидел в канаве у обочины «оверленд», перевернутый вверх колесами, а рядом — большой грузовик с исковерканным радиатором. А между двумя машинами стоял на коленях молодой человек в голубом комбинезоне — он склонился над отчаянно кричащим ребенком. Поодаль, в десяти или пятнадцати футах от них, лежали две кучи, похожие на груды старого тряпья, на мусор — мусор, заляпанный кровью.